В штабе батальона он застал Корбута и Тихомолова, о чем-то беседующих. Немного подивился тому, что у них обнаружились общие интересы, и чуть-чуть приревновал «своего» Глеба к Корбуту, однако углубляться в удивление и ревность не стал — не до того было! Просто рассказал о разговоре с Олеговым и подождал, что скажут его помощники.
— Я тоже мечтаю о настоящей воде и потому согласен с начальством, — так отозвался Глеб Тихомолов.
— Ну что ж, я могу заняться этим делом, Николай Васильевич, — так отозвался Корбут.
— Вам приходилось бурить? — с надеждой спросил Густов.
— Мне все приходилось, — отвечал Корбут со своим чуть надменным достоинством.
— Очень хорошо! — обрадовался Густов.
Настроение у него резко и хорошо изменилось. Вместо первоначальной настороженности и ревности он почувствовал к Корбуту доверие и благодарность. Появилась уверенность, что дело будет сделано как следует, — Корбут был надежным офицером. И что-то такое подумалось вообще о человеческих отношениях. Наверно, лучшей и самой надежной основой для добрых отношений надо считать добрые и серьезные, на общую пользу дела.
— А еще мне хотелось бы весны, комбат! — со вздохом потянулся Тихомолов, понявший, что деловая часть удачно закончилась. — Весны — и отоспаться. А то я с тех пор, как принес домой своего Ивана-басурмана, не имел ни одной спокойной ночи.
— Насчет весны… посмотри в окно, — посоветовал Густов.
На фоне светлого и солнечного неба было хорошо видно, как с крыши торопливо капает и сбегает струйками снеговая вода. Она журчала и под полом этой казармы, если прислушаться. Бежала ручьями под раскисающим мокрым снегом, который уже плохо держал людей. Затопляла тамбуры офицерских домиков, подступала к самому порогу и даже норовила перелиться через него, вызывая в семьях авралы. Наконец, вода плавала в самом воздухе, густо насыщенном ею и тяжелом. Часто и подолгу над дряблыми снегами и ненадежным, истлевающим льдом бухты стояли густые и глухие туманы, из-за которых весь наблюдаемый мир сжимался до мизерных размеров и казался расплывчато-серым…
— А мы не прозевали ее? — продолжал Тихомолов свои подспудные, как течение подснежных вод, размышления.
— Кого? — не понял Густов.
— Свою весну.
— Да ну тебя… философ!
— А ты не отмахивайся: это вполне могло случиться, — не унимался Тихомолов. — Проглядели — и все. Промелькнула — и нет ее!
— Весна еще только в разгаре, — авторитетно, как многоопытный дальневосточник, заявил Корбут.
Он встал и направился к двери:
— Надо мне подготовить людей.
Когда он открыл дверь, стало особенно хорошо слышно постукивание и шурханье ложек по солдатским котелкам: рядом, в казарме, ужинали. А на улице стоял день. Скоро он станет почти беспрерывным, и в час ночи люди будут фотографироваться. Чтобы помнить. И показывать потом другим: вот, снимались в полночь. И пусть бы уж скорей наступило это время — время воспоминаний о Чукотке!
— Прихожу недавно домой, — опять заговорил Тихомолов, — а у меня там сидят три женщины, во главе с моей Леной, и сморкаются в подолы. Я испугался. «Что случилось?» — спрашиваю. Они опять заревели и в один голос гудят: «Домой хотим! На деревья зеленые поглядеть. Цветы там сейчас красивые…» Вот еще как бывает, брат! Ностальгия на родной земле.
— А не пойти ли нам по домам, раз такое дело? — предложил Густов.
— Верно, пошли! По дороге зайдем ко мне — посмотришь моего богатыря. И послушаешь. Голос у него крепнет день ото дня, как у молодого сержанта…
У Тихомоловых оказалась Маша Корбут, которая тоже пришла посмотреть нового гражданина Чукотки. Места для четверых взрослых и одного маленького в игрушечной комнатке Тихомоловых было маловато, и Густов остановился у двери. Сказал общее «здравствуйте».
— Здравствуйте, Коля! — Лена вышла к нему навстречу и протянула руку. Исхудавшая и оттого какая-то особенно утонченная, особенно большеглазая, она казалась немного нездешней в этом сереньком замкнутом мирке. — Пробирайтесь к столу, там есть табуреточка…
Крепкая, основательная Маша, уместная в любом — в сером, и в белом — мирке, тискала юного гражданина Чукотки и что-то ему наговаривала, Густова она приветствовала приятельской, свойской улыбкой и тут же опять обратилась к Ванечке. Но со временем Густов понял, что, обращаясь к маленькому, она адресовалась отчасти и к Густову.
— …А потом Ванечка вырастет, и ему понадобится Светланочка. Да-да, маленькая Светланочка! Да-да-а! Тетя Маша подумает, да и придумает для Ванечки Светланочку, такую черноглазенькую, такую хорошенькую… Что? Ты не хочешь черноглазенькую? Хочешь с такими глазками, как у дяди Коли? Ну хорошо, маленький, тетя Маша еще подумает. Только не на-адо обижаться, не на-адо сердиться…
Повторяя это протяжное «не на-адо», она смотрела уже не на Ванечку, а на Густова, и лицо ее сделалось укоризненно-грустным. Густов опустил глаза, увидел на столе стопочку книг и журналов, взял в руки лежавший сверху «Новый мир». Начал его пролистывать, ничего в общем-то не видя и боясь одного: как бы Маша не сказала чего-нибудь для всех понятного.