Вспомнив этих ребят, Густов и теперь слегка улыбнулся, отвечая на приветствие девушки, и чуть было не остановился, чтобы поболтать с нею… Но, конечно же, не остановился. Беда в том, что он слишком долго не позволял себе ни заговаривать, ни заигрывать с девушками, и теперь уже просто не умел этого делать. «Потерял квалификацию», — сказал бы Полонский. Только Густов и не имел ее. Он относился ко всему этому всегда очень серьезно, хотя уже и начинал помаленьку понимать, что слишком большая серьезность в любви приводит к немалой грусти. С его собственной серьезной любовью теперь получилось так, что он уже и не знал, чего в ней больше — радости или грусти. Как это ни странно, грусть стала брать перевес после неожиданной, подаренной войной встречи.
Осенью 1944 года дивизию перебрасывали с Карельского перешейка на Второй Белорусский фронт, и Густов попросил разрешения выехать в Ленинград на день раньше, чтобы навестить жену, недавно вернувшуюся из эвакуации. Ему разрешили. Дима Полонский в момент оформил командировочное предписание, и Густов вскочил в первый попутный состав порожняка.
Промаявшись ночь в пустом и холодном товарном вагоне, утром он был на Финляндском вокзале, а через час — в проходной института, где работала Элида, его названая жена. «Названая» потому, что в загсе они побывать не успели и поженились, можно сказать, через письма. Находясь уже на фронте, Густов оформил на Элиду денежный аттестат, и она стала числиться женой военнослужащего, а в личном деле Густова появилась хотя и не вполне законная, но и не преступная запись: «Женат. Жена Нерусьева Элида Евгеньевна».
И вот он приехал на свидание с Элидой — женой.
В проходной ему посоветовали подождать жену в скверике. Он послушно вышел. Ему самому хотелось выйти отсюда, чтобы встретиться с Элидой без свидетелей. А подождать — это теперь не страшно. Можно и не торопиться.
Увидав потом Элиду, он тоже не заспешил, не побежал к ней, как, наверное, полагалось бы после такой разлуки. Что-то в нем слегка затормозилось, потребовав минутки выжидания и узнавания. Потому что еще издали он заметил, как сильно Элида изменилась. Она и раньше-то выглядела повзрослей своего ровесника-почитателя, а теперь еще располнела, так что он встречал здесь как бы несколько другую девушку, с которой пока что не очень хорошо знаком.
Элида тоже остановилась перед ним, как бы разглядывая его или ожидая от него первых движений. Потом заметила, что он смотрит на ее накрашенные губы, и тогда быстро выдернула из-под рукава платок и несколькими твердыми движениями вытерла губы. Он обрадовался: «Не забыла!» И тут они кинулись друг к другу и поцеловались.
— Какая ты стала большая! — не очень уместно проговорил Николай, помнивший Элиду тоненькой.
— А ты совсем не изменился! — сказала Элида, пожалуй, чуть-чуть удивленно. Вероятно, он представлялся ей более мужественным, боевым, даже более рослым.
Они пошли по осенней, засыпанной первыми опавшими листьями дорожке рядом, под руку. И все у них стало постепенно возвращаться к тому, что началось в техникуме, потом чуть подзатихло, когда Николай ушел в военно-инженерное училище, и вспыхнуло с неожиданной силой в начале войны, перед опасной разлукой, и продолжалось, нагнеталось затем в переписке. Три года писем…
— Ты надолго? — спросила Элида как более практичная.
— Пока что до завтрашнего утра, — отвечал Николай.
— Ой, так что же мы! Ты подожди меня здесь, — сказала она, вытирая забытую на щеке слезу. — Я пойду отпрошусь с работы.
— Есть.
Ждать ему пришлось недолго — в войну все люди, и начальники тоже, умели с полуслова понимать чужое горе и чужую радость. Элида вернулась веселая, как отпущенная с уроков школьница.
— Вот теперь все часы — наши! — сказала она, подхватив Николая под руку.
Они пошли к Элиде домой. Она по-прежнему жила вместе с матерью в девятиметровой комнатке на последнем этаже, куда приходилось подниматься по крутой старой лестнице. Здесь война ничего не изменила. И в комнате Нерусьевых тоже все осталось по-довоенному, как будто хозяева и не уезжали из нее в эвакуацию, как будто вообще в этой семье не произошло никаких перемен. На своем месте стояла широкая двуспальная кровать, занимая почти полностью одну стенку и большую часть комнаты, на своих же местах оставались комод и узенький, жмущийся к другой стене столик, а между ними, в небольшом остающемся пространстве, — венский стул «со скрипом» — всегдашнее место для гостя.