Многое зависело тогда в мире от тех юнцов и тех взрослых, что вломились со своими танками и «катюшами» в Германию, разгромили фашистскую армию и всю государственную машину и увидели перед собой просто немца, просто человека, безоружного и робкого. Немцы боялись нашей мести, и те, кому особо следовало бояться ее, уходили на Запад, под крылышко наших тогдашних союзников, другие же оставались дома и ждали, присматривались к русским… Многое тогда зависело от поведения наших ребят и мужиков — и все они оказались удивительно зрелыми и взрослыми (ибо принадлежали к мудрому народу). Они первыми протянули руку немецкому ребенку — руку с хлебом или с небогатой пайкой солдатского сахара. Потом и взрослых позвали к своим походным кухням…
Только теперь, столько лет спустя, Тихомолов подумал: а как поступила бы в подобном случае армия другого народа?
Подумаешь — и не вдруг ответишь.
В самом деле: мы ведь ничего не сделали ни Германии, ни немцам, когда немецкий фашизм начал войну против нас и потом развернул такое зверское истребление наших людей, домов, детей. А мы-то пришли после истребительного прохождения немецко-фашистской армии по нашей земле. У нас было право мстить за злодеяния. Мы же протянули руку с хлебом. Враг хотел просто истребить нас; мы же, войдя в его дом, позаботились прежде всего о детях — о будущем немецкого народа.
Помнят ли в мире об этом?
— Мы можем зайти в какой-нибудь дом и поговорить, — предложила Майя, не первый раз работавшая с советскими писателями.
— Удобно ли? — усомнился Тихомолов.
— Я скажу, что вы — русский, и могу гарантировать любезный прием в любом немецком доме на территории ГДР, — сказала Майя. — Можете мне поверить, — продолжала она, все еще видя на лице Тихомолова неуверенность. — Я уже давно живу здесь, разговариваю, как настоящая берлинка, у меня есть близкие друзья среди немцев… и очень близкий друг — тоже немец, так что здесь со мной откровенны. Никаких недобрых чувств или подозрительности к русским здесь нет, все хотят нам добра. Среди интеллигенции можно даже услышать сожаления по поводу того, что уровень жизни в ГДР выше, чем в России. Конечно, никто не хочет, чтобы он стал понижаться в ГДР, но все хотели бы, чтобы он быстрее повышался в русских городах и деревнях… Я с вами совершенно искренна, потому что в душе я все же москвичка и все советское для меня — родное навсегда.
— Спасибо, Майя, — поблагодарил Тихомолов за все, что услышал, но идти в дом к незнакомым людям не решился. Жизнь и душу другого народа через такое разовое посещение не постигнешь, да и не было у писателя Тихомолова такой задачи. Ему до конца дней своих хватит забот и трудов, направленных на постижение души своего родного народа.
Вскоре стал накрапывать мелкий дождик — видимо, тот самый, что сопровождал их от самого Берлина, потом где-то в дороге отстал, но ненадолго. Нагнал-таки! Тихомолов и Майя поспешили, под одним дружественным зонтиком, к гастхаузу, а там забрались в уютный и пустой в этот час гаштет. Уселись за столик маленькой семейкой из трех человек. Шофер и Тихомолов заказали себе пиво, Майя, подумав, присоединилась к ним. Потом еще были суп, бройлеры — пожалуй, не хуже берлинских, и снова пиво. Затем перед гостиницей остановилась немецкая малолитражка, из нее вышла пожилая женщина, сидевшая за рулем, и открыла дверцу для пассажира — седого мужчины в светлом плаще и без головного убора. Он выбирался из машины как-то неловко, словно бы с похмелья, когда человеку плохо подчиняются его собственные руки и ноги. Он и по дорожке к гаштету шел как-то напряженно, подчеркнуто ровно, держа руки по швам.
Эта пара заняла соседний столик у окна, и женщина здесь тоже продолжала ухаживать за своим спутником: отодвинула стул, подождала, пока мужчина сядет, и только после того села к столу сама, поманила официантку. Тихомолов принял эту женщину за универсального гида-переводчика и одновременно шофера (есть такие в Европе) и решил, что она сопровождает в поездке какого-нибудь богатого западного туриста. Но когда официантка принесла пиво, он увидел и внутренне содрогнулся от увиденного: женщина взяла в свою немолодую руку бокал и поднесла его к подбородку мужчины, а тот по-детски послушно вытянул губы и стал пить… Было ясно, что руки этого человека — хорошо сделанные, но бездействующие протезы.
Женщина и супом кормила мужчину с ложки, и сосиски подавала потом кусочками с вилки, расторопно успевая и сама что-то бросать себе в рот со своей тарелки. У нее все было отработано и получалось безошибочно — что себе, что мужу, а была она, конечно, женой его. Только жена могла так вот…
Тихомолов всегда испытывал неловкость перед инвалидами. Когда видел однорукого, чувствовал стеснение в руках своих, а встречаясь с безногим, нередко и сам начинал непроизвольно прихрамывать на свою раненую ногу, раненную, правда, не тяжело. Ему казалось, что инвалид, глядя на него, здорового, всегда должен испытывать зависть или обиду.