Однажды отец взял меня с собой в русский театр; мы поместились во втором ряду кресел; перед нами в первом ряду сидел человек с некрасивым, но необыкновенно выразительным лицом и курчавыми темными волосами; он обернулся, когда мы вошли (представление уже началось), дружелюбно кивнул отцу, потом стал слушать пьесу с тем особенным вниманием, с каким слушают только, что называют французы, «Les gens du métier», то есть люди, сами пишущие. «Это Пушкин», — шепнул мне отец. Я весь обомлел… Трудно себе вообразить, что это был за энтузиазм, за обожание толпы к величайшему нашему писателю, это имя волшебное являлось чем-то лучезарным в воображении всех русских, в особенности же в воображении очень молодых людей. Пушкин, хотя и не чужд был той олимпийской недоступности, в какую окутывали, так сказать, себя литераторы того времени, обошелся со мной очень ласково, когда отец, после того как занавес опустили, представил меня ему. На слова отца, «что вот этот сынишка у меня пописывает», он отвечал поощрительно, припомнил, что видел меня ребенком, играющим в одежде маркиза на скрипке, и приглашал меня к себе запросто быть, когда я могу. Я был в восторге и, чтобы не ударить лицом в грязь, все придумывал, что бы сказать что-нибудь поумнее, чтобы он увидел, что я уже не такой мальчишка, каким все-таки, несмотря на его любезность, он меня считал; надо сказать, что в тот самый день, гуляя часов около трех пополудни с отцом по Невскому проспекту, мы повстречали некоего X., тогдашнего модного писателя. Он был человек чрезвычайно надутый и заносчивый, отец знал его довольно близко и представил меня ему; он отнесся ко мне довольно благосклонно и пригласил меня в тот же вечер к себе. «Сегодня середа, у меня каждую середу собираются, — произнес он с высоты своего величия, — всё люди талантливые, известные, приезжайте, молодой человек, время вы проведете, надеюсь, приятно». Я поблагодарил и, разумеется, тотчас после театра рассчитывал туда отправиться. В продолжение всего второго действия, которое Пушкин слушал с тем же вниманием, я, благоговейно глядя на его сгорбленную в кресле спину, сообразил, что спрошу его во время антракта, «что он, вероятно,
Глава тринадцатая
1832–1833
…милостью скован…
Здоровы ли дети? сердце замирает, как подумаешь.
За тот период, о котором рассказывается в XIII главе (с начала 1832 по август 1833 г.), в семье Пушкиных родилось двое детей: Мария — 19.V. 1832 и Александр — 6.VII. 1833.
С тех пор, как семья Александра Сергеевича Пушкина стала по всем понятиям полной, глава ее не знал ни минуты покоя, никогда не думал о собственном благополучии, а только о них — жене и детях. С первых дней 1832 г. и до конца жизни величайший из русских писателей тщетно пытался отыскать хоть малый просвет в тисках материальной нужды и удушающей царской цензуры. Через восемь дней после рождения дочери Пушкин обращался к Бенкендорфу: «До сих пор я сильно пренебрегал своими денежными средствами. Ныне, когда я не могу оставаться беспечным, не нарушая долга перед семьей, я должен думать о способах увеличения своих средств и прошу на то разрешения его величества» (№ 20). Накануне рождения сына Пушкин писал брату жены Дмитрию Гончарову: «Если я умру, моя жена окажется на улице, а дети в нищете» (№ 49). Этот страх — может быть, единственный непреодоленный страх Пушкина — преследовал его неотвязно. Дети были заботой его последних лет, частью его жизни. И потому мы должны коротко рассказать об их судьбе[119]
.В метрическом свидетельстве старшей дочери Пушкина сказано, что крещена она в Сергеевском всей артиллерии соборе 7 июня 1832 г. Пушкины жили тогда уже не на Галерной, а на Фурштадтской улице. Имя дали в честь покойной прабабки Марии Алексеевны Ганнибал. Маша родилась слабенькая, поздно начала ходить и говорить и стала сразу предметом общей семейной тревоги — об этом писала и мать Пушкина (см. гл. I). Надежда Осиповна печалилась: «не думаю, чтобы она долго могла жить». Мария Александровна Пушкина прожила без малого 87 лет.
Единственным первоисточником, свидетельствующим об отношении поэта к детям и жене, служат его письма. Вот что писал он о Маше.