«Ну, представь себе: в доме нас живёт 9 работяг и одна уборщица. Пока ты в помещении, ещё ничего, но как только вышел на двор… Дом наш один. Кругом сопки и тайга. Сам прииск – скопище двадцати-тридцати бараков в трёх километрах от нас. Там магазин, школа, почта, приисковые мастерские. Есть река, сейчас занесённая снегом, покрытая льдом. Название очень странное – Юнашино. Раз в месяц привозят кино. Но после рабочего дня и пройденных туда, в тайгу, восьми километров отмеривать ещё шесть не всегда хочется. Вот жизнь, в которую меня погрузили».
Платон Романович спрашивал в письмах: «Кто тебе пилит дрова? Кто растапливает печь? Кто носит воду?» Занося над очередным поленом топор, я колола дрова веселее, потому что заботливые слова вырывались из сердца любящего человека. Посланные в жизнь свыше влюблённость и любовь друзей держали, как ничто другое.
«Милый, незабываемый друг! Трудно писать, откровенно скажу – плачу. Плачу от той бесконечной радости, которую ты доставляешь своими письмами. Без конца перечитываю строки, которые вселяют жажду жизни, которые именно сейчас так нужны. Друг мой единственный, настоящий, ведь только ты одна понимаешь и знаешь меня, моё сокровенное. Никто, никогда так, как ты, не постигал всего. Я боготворю тебя. Ты – мой кумир, и я стою перед тобой на коленях, благодарю за дружбу, которую ты даришь. Карточка твоя всегда передо мной. И сейчас: встаю ли я или ложусь усталый – улыбка твоя со мной. У карточки всегда цветы, незнакомые, дикие, северные, но по-своему чудесные, с незнакомым ранее ароматом. Мне осталось немного жить… живу надеждой, что мы ещё увидимся, и мне будет хорошо умирать, после того как я увижу тебя. Живу тобой. Схожу с ума в тоске. Любимая, далёкая, родная Тамусенька. Я одинок и останусь таким до конца. Никто, это безусловно, не мог бы мне дать то, что могла бы ты. Молю тебя, хоть редко, но пиши. Твои письма – нектар Божий…»
Одиночество. Воспалённые листки. И – смерть. Платон Романович вскоре умер на том же прииске Юнашино.
Сооружая висячий «материк» из человеческих возможностей, извлекаемых не только из души, но из спинного мозга, мы добирались до Бога, но ещё не до самых глубин себя. Как всегда в кризисные минуты, подсказки Александра Осиповича заставляли остановиться, задуматься:
«Меня и раньше угнетало, что ты так болезненно не веришь в себя и себе. И теперь, после того как у тебя украли сына, то же самое.
Понимаешь, Тамарочка, как бы нас ни захватывало то, что идёт от „чувства локтя“ в самом глубоком смысле, это, по существу, не даёт ощущения личной полноценности, потому что и радостность, и свободное дыхание приходят от растворённости, а всё истинно творческое – в собранности. А если так, то всякий критерий самооценки тут неминуемо относителен, поверхностен, очень ломок и держится не на творческом, а на психологическом.
Ты же не заподозришь меня в желании обесценить то, что в творческой личности может родиться от поточности, от стихийного, от сознания своего участия в истории?
Пойми меня до конца. Это очень важно. Проблема полноценности – самая сложная, хрупкая, самая антиномичная из всех проблем, встречающихся в биографии Человека, и тут опасность примирения в себе во что бы то ни стало вредна людям огромного масштаба. Это трагедия многих биографий, трагедия неизбывная. Некоторых биопсихологические факторы плюс бессознательная трусость перед безысходностью (тоже пусть бессознательной) толкают к примитиву, прелесть которого в аксиоматичности. В той или иной степени каждая творческая личность в чём-то не выдерживает и сдаёт, принимая иногда спад за взлёт. В этом своего рода самозащита…»
Александр Осипович был, как всегда, прав. Чувство локтя – это только поддержка; сознание полноценности происходит от творческой собранности, а не от участия в поточности и в дружеской растворённости. Разве кто-нибудь мог помочь мне справиться с тем, что сделали со мной Бахаревы, кроме меня самой?
И я самозащищалась тем и так, как подсказывала интуиция, чутьё. Хваталась за друзей, за то же «чувство локтя». Потребность стать опорой для других только обещала «собранность». Проблема «ощущения полноценности» оставалась неразрешённой.
На Микуньскую колонну по наряду привезли Бориса Маевского. Как художник и скульптор, он должен был оформить Дом культуры, который здесь строился управлением железной дороги. Срок его заканчивался через три года. Он получил право вольного хождения от зоны, в которой жил, до работы.
«Наша дружба тише и зачарованнее, сокровеннее и чутче всех близостей, – определял позже Борис наши отношения. – Ведь то, что она даёт, оборвись это даже неделю назад или вчера, осталось бы навсегда самым человечным, напряжённым, толкающим в сердце и предельно честным».
«Тихой» нашу дружбу назвать было никак нельзя, но её трепет, её смысл, заблуждения и перепады запали в жизнь глубоко. Мы стали друг для друга средой, союзниками, яростными оппонентами, но и тягачами.