В тот период появилась уйма переводных романов: книги Говарда Фаста, «Седьмой крест» Анны Зегерс, «Тропою грома» Питера Абрахамса, другие. Застенки. Дискриминация. Чья-то настоятельная потребность покалечить, уничтожить и размозжить гармонию и целостность человека. Казалось, всё тут про нас, про воздух, которым мы дышим в XX веке, и, выходит, про общую мирскую боль и драму человечества. Я была захвачена правдой жизни бесстрашной зарубежной литературы. После наших лакированных повестей даже натурализм этой литературы был полезен. Со всей страстью пытливости ринулась я тогда в этот открывшийся планетарный мир. В литературных судьбах досматривала пути и беспутье борьбы с социальным злом и личными несчастьями. Это был именно прорыв. И помогли тому книги, сам Борис и подаренный им радиоприёмник «Рекорд», ожививший ночные часы голосами и музыкой разных стран.
«Прочла? Ну как?.. И мне… И я!..» – вот те ежедневные беглые слова, которыми мы с Борисом успевали перекинуться, встречаясь утром на перекрёстке, когда я шла на свою работу из дома, а он на свою – из зоны. Поделиться впечатлениями от книг, картин, музыки было так же важно, как увидеть и прочесть. Ещё важнее – рассказать о впечатлениях в письмах, выявлявших нашу с ним и категорическую, и органическую вкусовую разность. «Возвращаю „Тропою грома“ с глубокой благодарностью. Талантлив автор, зорок, богат сердцем, но в решении книги крепко и обидно ошибся, – рецензировал Борис прочитанное. – Хочется верить, что жизнь подскажет ему для новых книг такие же яркие, но не задушенные случайной трагедией звучания».
С присущим для него всепотопляющим оптимизмом Борис запросто называл трагедию века случайной. История, по Борису, была права. В том, что нажитый социально-исторический опыт приведёт к «государству Солнца», о котором мечтал его любимый Томмазо Кампанелла, он не сомневался. (Книгу эту, написанную автором, проведшим двадцать пять лет в темницах инквизиции, он особенно выделял.) Рассуждения о социальных изуверствах Борис называл «коллекционированием нарушающих гармонию исключений». Сюда он относил и нашу судьбу. И логически заключал: «Из произвольного набора редкостей не рождается представление о целом. Редкое в системе познаваемого не даёт материала для обобщений, а обобщение – первая и основная функция мышления… Главная идея жизни человеческой – в душевном единении с народом».
На множестве исписанных тетрадных листков этой мысли отводилось главное место. «Байрон погиб за новую Элладу». Жизнь Шевченко, Федотова, Софьи Ковалевской, многих и многих других служила доказательством в пользу победы творческого начала над каверзами и надругательством общественного строя. Главное – возможности человека. Ориентироваться следует только на них. Борис и в лагере оставался чистой воды романтиком.
Не в пример моей приверженности к прошлому, он превыше всего чтил настоящий день. В его феноменальном трудолюбии, в свойствах таланта была потребность отзываться на то, что происходит в данный, текущий момент. Мразь и дрянь он тут же «накалывал» карикатурой. По поводу любой политической сенсации мог к вечеру написать злой фельетон. И в этой своей «зашоренной» страсти к Настоящему был одинок. Бездну энергии он расходовал на то, чтобы призвать меня в союзники, увлечь в Сегодня. Иногда это ему удавалось.
В общем, с Борисом вошли в жизнь отношения, которым я и сейчас не подыщу имени. Историю этих отношений вернее будет назвать борьбой, долгой и несправедливой то к нему, то ко мне. Я во многом покалечила его душу. Он сумел «восстать», всё одолеть. Высшие силы должны знать, сколько в этом было моей вины, сколько беды.
Я находилась в тисках своей боли и своих несчастий. Ничего поделать с собой не могла. А Борис считал, что я сплю долгим, непозволительно затяжным сном, что меня необходимо разбудить, вытащить, заставить дышать в полную меру и силу. В чём-то он был прав, но, даже когда я обретала способность понимать это, прислушивалась, внимала его молодому пафосу и пыталась следовать его советам, всё получалось вкривь и вкось. Беда заключалась в том, что он не желал вникать в то, что произошло со мной после кражи сына, и не верил, что Коля был для меня единственным. Не мог и не хотел верить в это.
«Никогда, никогда, никогда не поверю, что высшее счастье, на которое ты способна, было тогда и осталось там. И потому нелепость, который год так связывающую и делящую нас, остаётся объяснить неумеренным мудрствованием двух запойных интеллектцев и тем извечным, обо что разбился Владим Владимыч и тысячи рядовых обывателей, – бытом, случайностью факта. Однажды в Межог приехал не я. И только. Шутка Времени! Я никогда не боялся твоей трудности, хотя испытал её, может, больше других. Ну а всё-таки, тяжкая ты временно или навсегда? Надеюсь, что временно. Быт тебя не баловал, так избаловало с лихвой поклонение людей (лысого друга в том числе).