«Надо спросить себя: неужели мои чувства, надежды мои не так горячи, чтобы убедить, вызвать кроху доверия и сочувствия в самом холодном человеке. Ведь какой бы машиной ни казался человек – не из жести и стекла он, где-то в нём нервы, чувства, сердце, где-то в нём то домашнее, что знает жена его, дочь, какие-то близкие ему люди. Так не может быть, чтобы со всей страстью человека, борющегося за жизнь, ты не прорвалась бы, не дотронулась бы горящими ступнями до этого человеческого понимания. Это надо поставить себе первой задачей в предстоящем разговоре…»
Мой опыт был беспощаднее. Я ни на чью на свете милость не полагалась. Не верила. Разве не прошла я этот путь надежд «горящими ступнями», чтобы пробиться к человечности в Филиппе и Вере Петровне? Добралась я до этих чувств? Пожалели они? Пощадили? Наивная вера обернулась сознанием собственной вины, преступлением против самой себя и сына. Сердечной болью, горячностью чувств выправить кривду и разврат общества? Как наивно, как глупо. Я знала грань, за которой из людей выделывают оборотней.
У Бориса в мастерской горел свет, когда я, обойдя Дом культуры со стороны леса, поднялась к нему:
– Что всё-таки делать? Что?
Чётче, чем в письме, он изложил ещё одну возможность:
– Мы же, ей-богу, не дураки, Том. Даже месяц в волчьей дыре на лесной колонне способен стать необратимым несчастьем. Ведь ты очутишься среди гадства! И не будешь же ты доносить на кого-то. Глупо. Отработаешь нейтральные формулировки, где-то прикинешься дурочкой. Нельзя, чтобы тебя сгребли. Нельзя поднимать лапы. Погано говорю! Понимаю! Но не сдаваться же им ни за грош. Дан же для чего-то ум человеку, право!.. Сообразим, додумаем…
Чтобы прижать к стене, при следующем вызове мне стали предъявлять один «лавочный» счёт за другим: за то, что меня не арестовали вторично и не выслали, как других, я обязана органам; за то, что получила комнату, – также; за то, что не уволили с работы, – опять же им. Начальник РО МГБ сокрушал «железной» логикой:
– Кто с вами разговаривает? Враг? Фашист? Кому вам предлагают помочь? Власти, которая вас защищает, – (защищает? меня?), – которая хочет, чтобы её народ жил и радостно трудился, – (для моей радости тоже?).
– Но я не могу о чём-то говорить с человеком, а потом доносить на него.
– Нам не нужны доносы! Шельмовать советских граждан мы сами не позволим! Разговор разговору рознь. Нам нужна объективная правда!
– Но вокруг меня нет антисоветски настроенных людей. Я таких не знаю.
– Вот оно что?! Поскромнее надо быть. Антисоветских людей нет, а заговоры всех мастей из воздуха берутся? Вы про свою подругу Дубинкер, к слову, всё знаете? А?
– Она ничего предосудительного не делает и не говорит.
– Вот и защитите её.
– От чего?
– А от своих же антисоветских разговоров с ней. Кто у вас зачинщик?
– Где? Когда?
– Не знаете, стало быть? Могу напомнить. Кто из вас о невиновности Локшина плёл? – (Речь шла о недавно арестованном микуньском работнике амбулатории.) – Очень горячо рассуждали. Не такой уж, значит, вы наш человек. Предъявить вам статью ничего не стоит. Что скажете? – лихо изменил он стратегию.
– За что статью?
– За это самое. За многие ваши высказывания. За связь с заключённым Маевским.
– Что значит «связь»?
– Связь и значит. Я к нему в мастерскую бегаю или вы? А ваша переписка с высланными о каких ваших настроениях говорит? Выбирайте, Петкевич. Или честная жизнь, чтоб мы вам верили, или – чужие нам не нужны.
– Я не чужая, – бестолково отбивалась я.
– Докажите. Делом. Слова нам не нужны. Мы без вас обойдёмся. А вы – нет. Лес предпочитаете? Он вас обдерёт как липку. Но и там распространяться против нашего строя мы вам не дадим.
Это я притворялась, будто бы грязь и смрад повседневности умею выносить за скобки. На самом деле даже в ежедневной медицинской практике цепенела, сталкиваясь с увечьями, полученными людьми в жестоких драках. Стиснутая со всех сторон дурным, добытийным страхом перед неотвратимостью очутиться на лесопункте среди матёрых, отпетых бандитов, я цеплялась за иллюзию возможного выхода. «Погонщик» продолжал:
– Мы вам протягиваем руку. Хотим помочь жить молодому, энергичному человеку. От вас зависит подтвердить, наш вы или не наш человек.
– Я не могу!
– Значит, так: или – вот лист бумаги, или – идите домой и
Страх перед мраком в безголосом лесу смял меня. Малодушие победило. Я подписала бумагу.
Худшего не случалось. Так омерзительно и гадко не было никогда. Добили. Расплющили.
Всё, за что я пряталась прежде, предстало бутафорией. Я очутилась в Нигде. Попытки пробиться оттуда к свету ни к чему не приводили. Сон выталкивал из себя. Меня куда-то тащили волоком через мёртвую пустыню. Там приводили в чувство и говорили: «Смотри, как здесь „идейно“! Дыши!» Но я была умерщвлена. Через два дня я попала в больницу. Лежала, повернувшись к стене. И когда в палату кто-то зашёл и окликнул меня по имени и отчеству, я не сразу поняла, что это приходивший в амбулаторию гэбист:
– Не найдётся ли у вас что почитать? Больно тут скучно лежать.