Паоло был всегда при галстуке в прямом и переносном смысле. Гордился своей Италией и тем, что он итальянец. Поражала его (пушкинская!) привязанность к «отеческим гробам», причём не только к своим, апулийским (он родился в сказочном, как оперная декорация, городке Апулии Мартина Франка). Полушутливо-полувсерьёз настаивая на том, что я «чеховское создание», он (он меня, а не я его!) возил на Новодевичье кладбище положить цветок на могилу Чехова. Могила Пастернака в Переделкине вдохновила его на главу для русского издания его мемуаров («Мой театр»).
– Пвавда я был пвав? – требовал он от меня подтверждения своей «пвавоты», когда я, в угаре от виденного, возвращалась из очередного тура по Тоскане или Умбрии. – В Италии есть всё! Моря, реки и озёра, горы, холмы и равнины… Ты ещё многого не видела. Досмотрим вместе! Скоро я освобожусь… Через месяц… Совсем…
Он плохо выглядел, то и дело сосал тринитрин. Я уговаривала: давай посидим один вечер дома, отдышишься от нервотрёпки! Но на вечер были заказаны ложа в театр или в консерваторию Санта Чечилия, или ещё что-нибудь, без чего мне никак невозможно было вернуться в Москву.
– Я хочу, чтобы ты послушала Джорджо Габера, непременно хочу тебя с ним познакомить!
Действительно, из всех итальянских бардов с нашей троицей, на мой вкус, мог сравниться лишь Габер.
– Пропустить «Жизель» с Нуриевым и Фраччи – преступление!
И впрямь.
– Сегодня тебя привезут ко мне в RAI-TV, покажу тебе снятый на плёнку «Вишнёвый сад» Стрелера!
Нет слов: шедевр.
Паоло был не только болен, он был удручён. До сих пор он всегда достигал своей цели. В 1947 году основал со Стрелером и Ниной Винки первый в Италии постоянный городской театр – Пикколо, Миланский Малый театр. Ради этого поступился всеми своими творческими планами и – режиссёрскими, издательскими. Стал менеджером и обрёк себя на многолетнее каторжное сотрудничество: Стрелер, гениальный режиссёр, по-человечески – катастрофа. Но цель была достигнута. Пикколо вылился в феномен драматического искусства, получил мировую известность.
Директорствовать Ла Скалой ему выпало в «свинцовые» семидесятые годы, годы террора и левацкого разгула. Хоть плачь, хоть смейся: науськанный профсоюзом оркестр Ла Скалы во время очередной забастовки потребовал денежного возмещения за… амортизацию фраков! И всё-таки при Грасси Ла Скала, с первоклассными исполнителями, объездила мир.
А с RAI-TV он просчитался. Упорядочить этот государственный мастодонт с многотысячным штатом было практически невозможно, и он надорвался. Решение уйти переживал как своё личное жгучее поражение. Появились непривычные нотки растерянности; он не знал, как жить дальше, где обосноваться – в Риме, в Милане, в Венеции… Привык к бешеному рабочему ритму, к сотням звонков, писем… Кстати, Паоло был графоманом, только у меня накопился среднего размера чемодан его писем, записок, телеграмм – ни дня без строчки (и без звонка!)
Поэтому лейтмотив наших римских бесед о том, как мы вместе будем досматривать красоты Италии, звучал патетически. Не было у нас будущего. Меня донимал «комплекс агавы». Агава, оказывается, цветёт – выпускает вверх длинный белый стебель – один раз, перед смертью. И у меня засело в голове: весна 1980 года это мой звёздный час, а дальше пустота, возвращение в нежизнь.
Паоло тоже беспокоило моё будущее. Но не так, как за пять лет до этого в моём вдовьем доме в Москве, когда он предложил – давай поженимся. Как я могла уехать? У меня на руках старая больная мама, у которой никого, кроме меня, нет. Теперь его беспокоило другое. Невероятно, но факт: в отличие от всех близких мне людей, он не хотел, чтобы я оставалась в Италии.
– Ты русская и должна жить в России! – не веря своим ушам, услышала я от него однажды.
Отныне наши отношения омрачались недоговорённостью. «Я был очень болен, Нина Винки вела себя самоотверженно, и мы поженились», – это он мне сказал; но дальнейший ход мыслей таил; не хочу выводить его в текст и я, скажу только спасибо Нине Винки, ей было тоже не сладко.
Кстати, я и сама бы ни за что не осталась так просто, явочным порядком, сколько меня все вокруг ни уговаривали.
Позднее мне, жительнице Милана, был так понятен крик души друзей-музыкантов перед отъездом домой после итальянских гастролей (дома заложники – родные): «Господи, туда возвращаться – как в могилу!»
В скобках. Дарю сюжет, из которого прозаик может сделать психологическую новеллу. Два первых миланских года я жила у своей подруги – незабвенной Эми Мореско, импресарио, первой познакомившей Италию с лучшими русскими оркестрами, театрами, с Мравинским, с Рихтером. От домработницы Эми Мариуччи узнала, что в моей комнате установился какой-то посторонний запах. Вошла, принюхалась. «Тот самый, – задумчиво констатировала она, – который обычно с трудом выветривают из гостиничных номеров после отъезда советских гастролёров… То ли гнилых яблок, то ли…»