Потом, уже весной сорок второго, я узнал, что он наконец-то выздоровел, скоро вернется и будет работать на важном оборонном предприятии в Подмосковье. Между нами протянулась ниточка писем, непредсказуемых и случайных, как и вся переписка военного времени, но на сей раз, после безысходных лет молчания, писем настоящих. Каждое драгоценное послание мама читала вслух, крепко сжимая в руке, словно не веря в его существование, и часто прерываясь, иногда явно пропуская одну-две строчки и только пробегая их покрасневшими глазами. Эти письма согревали меня новой надеждой. Я верил, что после такой долгой разлуки наша встреча уже совсем близка, и, вдохновляясь своими недавно обнаруженными способностями, часами пытался запечатлеть на обрывках оберточной бумаги, на полях газет, на старых конвертах, на всем, что попадало мне под руку, каждую запомнившуюся деталь его облика, его присутствия: как он смеялся, жестикулировал, двигался, как выставлял вперед подбородок, когда слушал, как надежно, тепло и хорошо делалось моему сердцу, когда его большие ладони ложились мне на плечи… Последнее письмо пришло в октябре сорок третьего, когда мы уже собирались возвращаться домой. Ему было известно, что мы вот-вот приедем. Он писал, что приготовил для нас чудесный сюрприз — он наконец-то сделал свое величайшее открытие. На маму, похоже, накатила дурнота.
Город лоснился от дождя и мокрого снега, когда, в два часа пополудни шестнадцатого ноября, мы сошли с переполненного поезда и, спотыкаясь, двинулись по перрону. Предыдущей ночью, когда мы часами ждали на каком-то темном, безымянном полустанке, я написал папино имя на закопченном окне, но утром кто-то опустил оконную раму, и под ворвавшимся внутрь дождем буквы засочились вниз грязными струйками, медленно делаясь неразличимыми.
На вокзале нас никто не встречал.
— Ладно, ничего, сами как-нибудь, ничего страшного, — приговаривала мама тонким, дрожащим голосом, за который мне было стыдно.
Вещей у нас было немного: сумка, набитая одеждой, еще одна — с кухонной утварью, громоздкий абажур, с которым мать не пожелала расстаться, да толстая папка с моими рисунками и акварелями — мое заветное сокровище, которое я прятал под пальто, прижимая к груди и всю дорогу представляя себе, как разложу их перед отцом на столе и с замирающим от страха и радости сердцем стану ждать его приговора. Город разворачивался передо мной, как мучительно заедающая кинопленка, которой, казалось, не будет конца. Но кое-как конец все же наступил, и вот мы уже шагали по родной арбатской улице, поскальзываясь на блестящей мостовой под тяжестью своих пожитков.
На безлюдной улице так тихо, что мне слышно жидкое эхо наших хлюпающих шагов. Почти все окна в окружающих домах темны, некоторые даже заколочены — но я уже вижу, что в доме, который впереди, — в нашем доме, — окна на пятом этаже, на нашем этаже, залиты светом, так ярко, так смело, что из них едва не выплескивается осязаемое счастье, — и тут… Возможно ли это? Да, в окне появляется силуэт высокого, широкоплечего мужчины, и, подходя все ближе и ближе, так близко, что мне уже приходится запрокидывать голову до боли в шее, я вижу, что это он, в самом деле он — он стоит и ждет нас, он улыбается, и все это так похоже на повторяющийся сон, который снился мне не один год, что я даже чуть-чуть боюсь проснуться. И словно в ответ моим мыслям человек в окне, мой отец, поднимает руку, приветствуя нас, а потом распахивает залитое дождем окно и ловким движением впрыгивает на подоконник, и я, не обращая внимания на мамин испуганный вдох, лихорадочно пытаюсь угадать слова, которые он нам сейчас прокричит, — первые живые слова, которые я услышу от него за многие годы.
Но отец ничего не кричит. В следующее мгновение, все так же радостно улыбаясь, он делает с подоконника шаг вперед — шаг в никуда.
У меня заходится сердце, огромное, пустое и оглушительное, как рев чудовищного водопада, и все, что я знаю и люблю, все, во что верю, зависает в растерянном, непостижимом равновесии. Потом моя мать с каким-то сдавленным воплем хватает меня за голову и резко утыкает лицом в свое пальто, больно вдавливая пуговицу прямо мне в щеку, и, внезапно погружаясь в драповую темноту, я закрываю глаза и вдыхаю острый дух отсыревшей ткани и слабый — застарелого дыма и копченого мяса: многослойные запахи дождя, падающего на ненавистный город, и ночного поезда без пункта назначения. И пока я стою не двигаясь и, кажется, не дыша, мое ощущение жизни в настоящем времени, мое чувство реальности, самая память о себе рассыпаются в прах, как пустые оболочки вымерших существ, и мир откатывается прочь от моего рассудка.