Он срывается с места, точно только и ждал сигнала взвалить на себя обязанность потяжелее, чиновники из финансового ведомства мудрят над костяшками счетов, вычисляя ему командировочные, суточные, прогонные, — денег у них, конечно, не хватает; он сердито машет на них рукой — некогда! — и едет за свой счет. Он объясняет: рад служить обществу безвозмездно, своей же поездкой он надеется "принести пользу и нашей военной медицине, и делу высокого человеколюбия".
За пять недель он успевает посетить семьдесят военных лазаретов.
Пироговские скорости! Он не дожидается в каком-нибудь удобном пансионе, попивая кофеек, пока почтительные коллеги на тарелочке поднесут ему, всемирно известному профессору, старику, патриарху эдакому, все необходимые сведения. Ему вообще некогда снимать комнаты в пансионах, разводить с коллегами тары-бары за кофейком. Он все должен видеть сам, а увидеть он хочет самое главное: как организована помощь раненым на поле боя, как применяется сберегательное лечение, как действует военно-медицинская администрация.
Он начинает с Саарбрюккена, оттуда спешит в Ремильи, потом в Понт-а-Муссон, Корни, Горзе, Нанси, Страсбург, Карлсруэ, Швецинген, Мангейм, Гейдельберг, Штутгарт, Дармштадт, Лейпциг — все за пять недель.
"Патриарх" дремлет, притулившись на краешке жесткой скамьи вагона третьего класса, торопливо карабкается в тесно заполненные солдатами теплушки, не стесняется принять поданный ему ломоть серого пшеничного хлеба, кусок сыра, проталкивается с кружкой к дневальному, принесшему ведро кипятку. Иногда его прогоняют прочь от вагона: ребята едут умирать, что им до старичка, иностранного профессора, инспектирующего лазареты! Он не унывает — атакует следующий поезд или идет пешком; однажды его подобрал на дороге сердобольный крестьянин, и он со всеми удобствами прокатился до нужного города в одноконной деревенской повозке. Спать приходится большей частью на полу, в разного рода подсобных комнатушках при лазаретах, в кладовках, кастелянских, каптерках, иногда для него — "патриарх" все-таки! — сооружают из бывших в употреблении тюфяков ложе поудобнее. Ест он где придется и что придется, а вокруг свирепствуют дизентерия и брюшной тиф; спутники тревожатся за него (не меньше за себя, он подозревает), он сердится: у него нет времени искать на войне чистенькое кулинарное заведение с диетической кашкой и сверкающим ватерклозетом — и сворачивает в первую же попавшуюся харчевню. Между тем осень явственно вступает в свои права, и на рассвете поредевшая трава под ногами серебрится инеем. Он бодро заявляет спутникам, что путешествует как нельзя лучше, на мелкие неудобства, обычные в таком путешествии, грех жаловаться, на Кавказе и в Севастополе приходилось много труднее.
В Страсбурге Пирогов особенно остро вспоминает Севастополь. Страсбург тоже вынуждали к сдаче бомбардировками: немцы обрушили на город около двухсот тысяч снарядов. Разрушен Страсбург был меньше, чем Севастополь, но он и продержался всего шесть недель против пятидесяти севастопольских. В Страсбурге французский хирург водил Пирогова по госпиталю, показывал пробитый бомбами потолок, жаловался: флаг с красным крестом не мешал немецким наводчикам целить по зданию.
— Французские бомбы в Севастополе, — ответил Пирогов, — тоже не разбирали флагов на перевязочных пунктах.
Француз, рассказывал позже Пирогов, пожал плечами:
— Ну, это другое дело.
Но Пирогов, видевший и госпитали Севастополя, и госпитали Страсбурга, не считал, что "это другое дело". Он был уверен, что и то и другое — одно дело: "Кто видел хоть издали все страдания этих жертв войны, тот, наверно, не назовет с шовинистами миролюбивое настроение наций "мещанским счастьем"; шовинизм, вызывающий нации на распри и погибель, достоин проклятия народов".
…Если бы те, в чьих руках судьбы мира, думали так же, как он! Но земные просторы, которым надлежит быть вспаханными и рождать миру хлеб, изрезаны окопами, изрыты воронками от падающих снарядов. И люди, которым надлежит жить и радоваться жизни, сеять и убирать хлеб, рожать детей, вытаптывают брошенное в землю семя, тысячами убивают себе подобных, оставляют после себя сирот, обедняют мир, не даруя ему множество прекрасных людей, которым не суждено родиться, становятся увечными, калеками, кричат от боли, захлебываются кровью, страдают и приносят страдания другим, своим братьям по человечеству. И потому Пирогов, который знает, что лучше любого другого способен облегчить страдания ближнего, не имеет права забросить в каморку, где свалены ненужные вещи, набор военно-полевых хирургических инструментов, тщательно размещенных в потертом кожаном футляре.
Пирогову шестьдесят семь — он опять оставляет свою Вишню, опять едет на войну.