Я тут почувствовал некоторую неловкость, какую-то странность происходящего. Наша любимая, простая, веселая бабушка — и этот величественный старец. Не укладывалось в голове, что когда-то они были мужем и женой, жили вместе, вырастили двух дочерей. Как разводит жизнь! В Москве у Василия Петровича была новая, соответствующая его новому высокому положению семья (туда мы, видимо, не приглашены). Он строго без улыбки поздоровался за руку с Георгием (нашим папой) и лишь потом повернулся к нам, троим детям: я, две сестры. Особенно долго он смотрел на меня — своего единственного на тот момент внука. Не зная деталей и подробностей (родители не делились с детьми проблемами), я чувствовал важность момента. Снял, помню, шапку, почувствовал, что с головы повалил пар.
— Да! — академик повернулся к нашей маме. — Вы прямо как снег на голову!
Снег, действительно, на голову падал.
— Все! — понял я с отчаянием. — Сейчас уедет!
Мы снова с ним встретились взглядами.
— Ну что стоишь? Простудишься. Залезай! — сказал дед, и шофер в кожаном пальто открыл дверку. И я, замерев от счастья, полез в роскошное бархатное нутро, показавшееся мне огромным. Я сел на интересный маленький стульчик, который выдвигался из спинки переднего сиденья, и сидел на нем, абсолютно счастливый. После некоторой паузы в машину влезла бабушка и сестры — Эля и Оля. Родители поехали на второй машине. Сначала улочки шли узкие, невысокие дома. Потом пошли сплошной стеной высокие, украшенные каменными узорами здания — мы свернули на улицу Горького — главную улицу Москвы. Какая ширь, красота, высота! Восторженность моя была оценена — я увидел в зеркальце машины краешек благосклонной улыбки на массивном, почти бронзовом лике моего деда. Первая улыбка Москвы! 1946 год!
Потом помню зеркальные стены, огромные люстры, лепные потолки. То был Елисеевский — лучший магазин Москвы. Никакой музей после не казался мне столь роскошен — и особо поражали витрины: ничего этого мы не видели раньше никогда.
В руках у меня, потом у старшей моей сестры Эли оказались огромные, изогнутые по краям коробки конфет с яркой картинкой: Руслан на белом коне везет перед собой нежную Людмилу, а поверженный Черномор, сзади пристегнутый к седлу, злобно надулся. Коробки эти стали чуть ли не главным украшением скудной послевоенной жизни, и когда я видел их потом в магазинах, перехватывало дух… но в Москве я держал это в своих потных руках! Такая же коробка оказалось и у Оли, младшей сестры, курносой, большеглазой, не похожей на нас, старших. Она и обрадовалась — и тут же вдруг разревелась, нежная душа! Хватая коробку, упустила розовый шарик, купленный ей мамой при входе в магазин, и теперь шарик словно прилип к выпуклому плафону на потолке, изображающему гроздь фруктов. Деда в Елисеевском я почему-то не вижу, но ощущаю его власть. Кто нам вручил эти великолепные коробки? Не он (я бы запомнил) и не родители, значит, кто-то из продавцов?
Теперь великолепный швейцар, в фуражке и в форме с лампасами (менее значимая фигура, видимо, тут не подходила), вытянулся вверх, стоя на стремянке, и старательно пытался щетиной швабры уловить свисающую нить шарика и как-то накрутить нить на швабру… Есть! И величественный усатый швейцар с поклоном вручает шарик маленькой девочке. Она смеется, слезинки сияют. Так нас встретила Москва.
— Ну все, Дуся! Слава богу! Отец позвонил, все устроил! Можно ехать в Ленинград!
Услышав мамин голос в незнакомом гулком коридоре, я стал вслушиваться.
До этого я с интересом и даже восторгом оглядывал странное помещение, в котором сидел, как на дне колодца, — с маленьким окошком на узкую винтовую лестницу и высокими стенами, сплошь увешанными деревянными загогулинами, похожими на бумеранги (фантазировал я с детства). Это были крышки для унитаза — на каждую семью, проживающую тут. Эта «коллекция бумерангов» развеселила меня. Как ласково говорила про меня бабушка: «Дураку все смешно!»
Но важней сейчас было то, что говорила мама:
— Так что, Дуся, все хорошо! Отправляй багаж в Ленинград! Да, как там записано, — на Саперный! Целую тебя!
— Ура! — прошептал я. Трубка брякнула об аппарат.
— Эй! Ты не заснул, случайно, там? — мамин веселый голос.
— Нет.
— Тогда выходи. Только вымой руки.
Я шумлю водой, потом, лихо щелкнув щеколдой, выхожу, и мы с мамой, счастливые, идем по длинному московскому коридору. Сколько раз я еще ходил по нему в разные эпохи!
Это тоже Москва — но другая. Мы только пересекли широкую улицу Горького и въехали в высокую арку — а улочка уже узкая, и домики низкие — мы теперь на третьем, последнем этаже. Однако живет тут не шантрапа, а люди солидные. Иван Сергеевич, муж отцовой сестры Татьяны — полковник, причем полковник НКВД. Но — не практик, скорее — ученый, философ, доцент кафедры марксизма-ленинизма авиационного института. Держится важно. Слегка выпив, они заводят философский спор с отцом — отец хохочет, Иван Сергеевич еще больше мрачнеет.