Не помню «раскаяния» родителей, но и их шуток на эту тему — тоже. Родители спокойно переглянулись, усмехнулись и попорченный портрет «вождя народов» папа задвинул в ящик буфета, чтобы не мозолил глаза.
Наверное, мое «раскрепощение» и выросло из таких семейных мелочей… Никакого преклонения перед портретами у нас не помню вообще, зато помню наше семейное счастье: полумрак, но света мы не зажигаем, и я понимаю, почему: нельзя разрушать то ленивое блаженство, что наступило в доме по случаю воскресенья, когда все, наконец, вместе собрались. Отец и мама лежат, одетые, на кровати поверх одеяла, и даже я чувствую, как вытекает из их суставов усталость, и тела наполняются блаженством. Потом они начинают что-то петь, песня обрывается хохотом. Мать, как всегда, шпыняет отца, но сейчас ласково, добродушно: «Медведь на ухо наступил!». Потом они начинают шутливо бороться, как бы сталкивая друг друга с кровати. «Ой-ой-ой!» — дурашливо вопит отец, зависнув над «бездной» и удерживаясь лишь за мамину руку. Да, было счастье!
Может, из-за благополучия и спокойствия в семье и утвердилась во мне уверенность перед лицом враждебного мира?
И в школе что-то постепенно меняется. Детдомовцев от нас куда-то переводят, и можно вздохнуть с облегчением. Как-то сходит «на нет» слава школьных хулиганов, героев подворотен. Некоторых переводят в колонии, в спецшколы. Наш главный хулиган Трошкин — уже в школе у него была фикса во рту — погиб, после пьянки захлебнувшись рвотой… Что удивительно — он замечательно пел! На школьных концертах наша воспитательница Марья Сергеевна утирала слезу. И вот — такая страшная его смерть! Класс как-то затих, задумался. И больше хулиганского куража я не помню. Как-то внимание все больше переключается на отличников. И я — в их числе! Отличником — вдруг понял я — легче быть, чем измученным двоечником или даже всегда неуверенным троечником. А так… Помню — я первый из класса сдал контрольную, вернулся за парту, потом вдруг повернулся окном, ногами в проход, даже закинул ногу на ногу — и спокойно оглядывал одноклассников, торопливо пишущих… а я свободен уже, «кум королю», как говорила бабушка!
Но зато дома поселилась тревога. Опять ночью светится под дверью щель и доносится приглушенный разговор родителей. Из их тихих слов я понимаю, что отца увольняют из Всесоюзного института растениеводства — красивого здания на Исаакиевской площади, где я так любил бывать, — и направляют куда-то в глушь, в область.
— Так селекционер и должен жить на полях! — бодро произносит отец, но мать сразу решительно перебивает его.
— Ты никогда ни о ком не думал, только лишь о себе!
Из дальнейшего я улавливаю, что вопрос назначения обсуждению не подлежит: «партийная дисциплина»! Обсуждается — с еще большей тревогой понимаю я — вопрос «окончательного и бесповоротного переезда» (бодрая формулировка отца) всей нашей семьи туда!
— Как же это? Куда же мы? А это все (все привычное и уже любимое, я вижу даже в темноте) исчезнет навсегда и никогда уже не появится? А там что нас ждет, кроме тьмы? Неразличимая, но напористая маминаречь. Я слегка успокаиваюсь: нас она в обиду не даст, отец поедет туда один. «А там посмотрим.»
И отец перестает появляться дома даже по вечерам. Как бледная тень, является лишь в середине воскресенья — сидит, мучительно улыбаясь, скрюченный: на новом месте от переживаний и отсутствия горячей еды разыгралась язва. Потом он и по воскресеньям перестает приезжать. Я чувствую в домашнем воздухе еще больший напряг. Отрывистые разговоры мамы по телефону: «Да… Да! И главное — кого подобрал! Все уже попользовались и бросили ее за ненадобностью, а он подобрал!».
Разговоры те перепиливают нервы даже у меня. Что же испытывает моя мама, если позволяет себе такие разговоры, которые так мучительно даже слышать — не то что вести!
Потом вдруг она появляется вечером взвинченно-веселая, непривычно ярко одетая, с тонкими выщипанными бровями. Говорит с бабушкой очень громко — чтобы услышал я? При такой интонации — мучительно вижу, даже туда не глядя — мама для большей убедительности поднимает бровь.
— Увязался после совещания Тер-Ованесян, директор библиотеки Академии наук, буквально до самого дома шел! Говорит: «Алевтина Васильевна! Наверное, тяжело такой молодой цветущей женщине жить одной?» — мать кокетливо похохатывает: «С чего вы это взяли? У меня есть муж!»
Я кидаюсь вон, закрываюсь наглухо в уборной, чтобы не слышать, не слышать! Не только смысл, но — интонация, интонация! — вот что делает мои страдания невыносимыми. Как же можно так говорить? Я понимаю, что мать замучена, но… неточность слова — главное мое страдание, уже тогда!