Митя не попадает в такт и вообще никуда не попадает. Он просто играет сам по себе. Сначала они не могут вместе начать, несколько раз. Затем быстро расходятся в темпе. Далее. Кажется, мама указывает ему на неверные ноты — по крайней мере, ноты точно были неверные, проблемы с интонацией, да. Далее, высчитываю я мамин алгоритм, она, очевидно, решает плюнуть на всё и просто дать ему возможность доиграть, подстраиваясь, насколько это возможно. Это разумно, нельзя так уж сразу уж де-мо-ра-ли-зо-вать исполнителя.
Но Митя останавливается сам.
Я даю им возможность побеседовать. Мне надо собирать яблоки. Найти хоть какие-то. Или на самом деле я малодушно предоставляю маме вынести приговор.
На кухне я роняю несколько, в попытках подобрать их роняю еще. Яблоки глухо скачут по полу. В комнатах слишком тихо. Не могли же они поссориться.
— Мам?
— Да?
Я захожу в комнату, где мама так и сидит за роялем.
— А Митя?
— Ушел.
— ?
— Что непонятного? Ушел.
— Ты что, ему что-то сказала?
— Нет. Просто перестал играть, попрощался, схватил футляр и ушел. Буквально умчался. Вот платок потерял. Я не успела придумать, как его остановить.
Павлопосадский платок лежит на полу, яркий, среди нашего сереющего от времени хлама. Беда, беда. Дорога в квартиру Сызранцева мне отныне, похоже, заказана.
— Бедный мальчик, — говорит мама. — Никаких шансов. Кстати, Толя вернул тебе какие-то деньги. Может, сходишь на станцию за варениками?
У нас в библиотеке среди моих любимцев — постоянных читателей — есть одна пожилая женщина, которую я люблю более других. Девочки зовут ее «Каркуша». Она всегда приходит по понедельникам, и от нее удушающе сильно пахнет вьетнамской «Звездочкой». Каркуша одевается многослойно, голову заматывает платком, у нее большой острый нос, действительно делающий ее похожей на ворону. И говорит она отрывисто, резким голосом. Каркуша всегда либо берет «Квартеронку» Майн Рида, либо сдает — с тем чтобы на следующей неделе взять опять. Это постоянство завораживает меня настолько, что один раз, когда книжку захотел взять другой читатель, я испугался до пота и дрожания в руках — и отказался ее выдать, сославшись на необходимость реставрации. Книжка и правда была сильно засалена и пахла «Звездочкой».
Надо же было такому случиться, что в то самое время, когда Женя заходит ко мне забрать перевод (я пока остерегаюсь идти к Сызранцеву: в портфеле у меня лежит павлопосадский платок, я Фрида), — так вот, когда Женя приходит в библиотеку, Каркуша впервые обращается ко мне не по поводу книг.
— Позвоните, пожалуйста, моей маме! — выкаркивает она. Выкаркивает, да.
Признаться, я вздрагиваю.
Женя весь внимание.
— Что?
— Позвоните, пожалуйста, моей маме!
— Ну… извольте.
Она диктует телефон.
— А что сказать?
— Скажите, что я задержусь. Я приду в десять.
Сейчас только шесть часов, и она явно собирается уходить из библиотеки. Мне очень хочется разузнать, где она проведет эти промежуточные четыре часа, но
Говорю маме — та совсем не удивилась звонку, — что ее дочь задержится, и кладу трубку.
— Спасибо, — говорит Каркуша. Без тени реальной благодарности.
У нее есть мама. Это странно. Странно. Почему это странно?
— У нее есть мама, — говорю я Жене с удивлением, когда Каркуша уходит.
— Почему же нет? — спрашивает Женя.
— Как-то странно.
— Отнюдь, — говорит Женя, и глаз его вспыхивает вдохновенным голубым сиянием. — Существование у этой женщины мамы и вообще жизни за пределами библиотеки
вернее, ваше удивление от этого факта
приводит нас к вот какому осознанию: читатели являются для вас не реальными существами, но лишь частью библиотечной системы. Вам кажется, что они растворяются вместе с книгами, едва выйдя за дверь. Как читатель могу сказать, что и вы, библиотекари, кажетесь нам кем-то, кто остается на ночь за запертыми дверями, исчезает между стеллажами и материализуется утром. Мы сосуществуем, закрытые от восприятия друг друга.
— Не является ли это доказательством того, что каждый человек бережет свои границы от вторжения окружающего мира с его страхами и мглами? — интересуюсь я в ответ, получаю полный изумленного одобрения взгляд и продолжаю: — Того, что каждый пытается так или иначе закуклиться, создать свой автономный мир и хотя бы неустойчивое равновесие в нем?
Женя улыбается.
Мы поднимаемся на второй этаж. Жене можно в нашу комнатку. Две девочки, у которых тоже сейчас перерыв, жарят на плите пельмени и посматривают в телевизор. Мы им не помешаем, потому что Женя для девушек привлекательнее телевизора. У него удивительная способность нравиться женщинам, не навязчивая. Он почти стеснителен, сдержан, внезапно оживляется, голубые глаза светятся новыми мыслями, он краснеет, начинает проповедовать, его мысль летит и удивляет его самого. Даже некоторая гнусавость и тягучесть его голоса придает ему привлекательность (однажды я слышал запись голоса Бродского — очень похоже, очень).