У меня в одной руке бокал, в другой — бутерброд. Я поспешно подцепляю бутерброд кончиками пальцев, держащих бокальную ножку.
— Лев.
— Лев Александрович — писатель, — говорит Екатерина.
Стас поднимает брови.
— Пробую перо, пробую перо, — невнятно говорю я. — Пробую перо.
Екатерина громко и неестественно смеется:
— Он скромничает!
— Что пишете, Лев?
— Монографию. Об одном писателе. Неважно.
Третий звонок спасает меня.
Зал маленький, мы сидим недалеко от Стаса. Если она хотела, чтобы он приревновал, то даже я понимаю, что это глупо. Что же, что же. Не могу смотреть спектакль, сосредоточиться.
Тут, наверное, вот что. «Лев Александрович — писатель». Скорее всего, я нужен для этого. Писатель с дачей в Переделкине (можно не уточнять про «по другую сторону») и знакомой актрисой. Очевидно, среди номенклатуры это престижно — сводить знакомства с людьми творческих профессий. Ну, вот она никого не смогла найти, только я попался. Да?
Спектакль мне скорее нравится, чем нет. Возможно, из-за того, что звучит чеховская проза, а я многое воспринимаю через текст. И есть определенное напряжение между Ковриным и Монахом. Завораживающее.
Все же удивительно, как правдиво бывает несуществующее.
— История на краю обрыва, — громче, чем нужно, чтобы я услышал, говорит потом Екатерина.
Кажется, такой заголовок я тоже видел. Мы стоим в гардеробе. Рокового Стаса не видно.
— Мне кажется, — продолжает она, — в этом прочтении монах в большей степени бес. А вы, как вы считаете, Лев?
Я не знаю, что ей сказать. Не рассуждать же с ней всерьез.
Я не осознаю своего бытия. Она осознаёт нечто, на самом деле не являющееся бытием, но воспринимаемое ею как вполне-себе-бытие.
Но подождите. Ведь наверняка есть подлинное. Когда ее мама умирала от рака. Когда ее, по-видимому, бросил этот Стас. С моей стороны было бы нечестно отказывать ей в истинности существования.
Но в той части, которая досталась мне. Не может же быть, что что-то во мне ей искренне
Нет, устал.
После спектакля я проводил ее до дома. Она предложила зайти. Но я никак не мог. Баба Клава прихворнула. На спектакль-то вырвался, мучимый совестью.
Но Екатерина, кажется, обиделась, так что я мучим совестью вдвойне.
Решительно извлекаю маму с дачи. А кошки пе-ре-дис-ло-ци-ру-ют-ся к дяде Толе.
Мы заходим к нему попрощаться до лета. Идем гуськом мимо яблонь, через пролом в заборе. Мамины просторные одеяния цепляются за сухие ветки, она приостанавливается, я освобождаю ее.
У Сахрановых славный порядок после нашей дикости и заросшести. Выбираемся на тропинку, проплываем мимо окон. Дядя Толя тускло, через занавески, возится (все-таки удачное слово) у плиты. Свистит вскипающий чайник.
— Надо было нам к чаю чего-нибудь, — говорит мама.
Стучим в окошко, машем. Заходим.
Только начали разговор, и тут неожиданное.
Сахрановы продают дачу.
В это невозможно поверить.
В это невозможно поверить.
— В это невозможно поверить, — говорит мама, оседая на стул.
Дядя Толя изображает мимикой и жестами «ну вот такие дела».
— Но почему же?
Оказывается, Вова и Катя нуждаются в деньгах. И не связывают свое будущее с дачей. Не намерены нянчить здесь внуков, как, по умолчанию, предполагалось дядей Толей и — ранее — бабой Ларой. Вова «и дома-то не бывает», а Катя вовсе намерена покорять Голливуд. Впоследствии.
— Ну… сейчас многие уезжают, — говорит мама.
Я тоже не могу придумать, что сказать.
Дядя Толя смотрит через кухонное окно на клубничные грядки.
Начинается и будет происходить нечто катастрофическое. Дом сломают, и мы: детские версии меня, Вовы и Кати; молодые мама, дядя Толя, тетя Света — все мы будем уничтожены, погребены под развалинами дома. Ведь дом сломают?
— Дом сломают? — спрашивает мама.
Дядя Толя кивает.
Крыжовенные кусты, береза, старые яблони, шиповник, черноплодка, флоксы, анютины глазки, маргаритки.
Горячие края железного корыта, в котором нас троих купают душным летом.
Зеленая пластмассовая бочка с черной дождевой водой, в которой дрожит твое лицо.
Собака Тинка, прогрызшая мой мяч, я плакал.
Бадминтонные ракетки, в которых постоянно застревает воланчик.
Утренние загорания на крыше, пока солнце полезное и битум не такой раскаленный.
Комары ножка-попляши.
Я теперь обречен составлять этот список. Сначала я буду добавлять туда пункты, хлопотливо, по-ежиному носить и припрятывать шишечки, яблочки, крохи. Потом они примутся оттуда исчезать, и я даже этого не замечу. У Сахрановых и мамы будут свои списки. По сути, всё уже давно стало воспоминанием — но не казалось трагической потерей, пока дача существовала. Она соединяла ускользающее прошлое с настоящим.
— Мне хватит на однушку и ребятам останется, — говорит дядя Толя.