А выводило из себя Микулина то, что чем усердней он со своими стрельцами усмирял и подавлял смуту, тем боле разрасталась она, тем боле было измен и козней. И ладно бы грызлась меж собой знать — это ещё можно уразуметь: многим не по нутру было покорствовать не истинному, прирождённому, из потомства Калиты царю-преемнику, а выборному, почитай что случайному, который такая же нелепица, как выборный отец или выборная мать. Но как уразуметь, что и худородные людишки ныне валом попёрли на государевы устои и, пуще того, всякому полной воли захотелось!
Многие неутешные досадные месяцы провёл голова на гиблом волжском острове, где в трёх вёрстах выше мятежной Астрахани Шереметев поставил острог, чтобы по-воеводски осмотрительно да укрепно подготовиться к приступу осаждаемого города. Но вышло так, что не астраханцы у них, а они у астраханцев оказались в капкане. И одолеть мятежников были не в силах, и уйти не могли. С муками пережили лютую зиму, таранные ветры которой сбивали с ног даже лошадей. Весна тоже не принесла отрады. На вялые вылазки стрельцов под городские стены мятежники отвечали сокрушительными налётами. Теснимых лиходеями утеклецов собралась в остроге тьма-тьмущая, одних купчишек только до полутора тысяч: давка, грязь, нужда, голод, мор. Само уж войско стало походить на скопище оборванцев.
Однажды после неведомо сколько проведённых после ранения в горячке дней Микулин вышел на шум и гвалт из тесной, как могила, землянки и, покачиваясь, побрёл вслед за устремившейся к берегу толпой. В завшивевшем распахнутом кафтане, в парше и язвах, выдыхая нечистым ртом зловонный запах, он неровно брёл по солнцепёку, по вязкому песку, спотыкаясь о кустики железной верблюжьей травы и прикрывая рукой слезящиеся от нестерпимого солнечного сияния глаза. В полузабытьи, сам не разумея, зачем ему это надобно, он прошёл, слепо тычась в спины, сквозь толпу, сгустившуюся у самого приплеска, и оказался возле каких-то раскиданных мохнатых кочанов.
Невольно отступив, упёрся смутным взглядом в один из них и разглядел дико ощеренный рот с вывалившимся чёрным языком.
Перед Микулиным лежали отрубленные головы — тайком завезённый сюда астраханцами страшный подарок.
На пустынной россыпи блескучего песка, среди мочальных обрывков водорослей, ракушек и скорлупы чаечьих яиц, среди полуденного покоя, где вольно разливался свет и мягко поплёскивали ленивые волны, эти головы, мнилось, тяжело шевелились и безмолвно взывали, не находя согласия с живым естеством, которого были лишены, но которое так же благодушно продолжало сиять солнцем, пробиваться сквозь пески упорной верблюжкой, чайками кричать над слепящим плёсом и дрожко трепетать знойным маревом.
Эта жизнь не отвечала за смерть, ей было всё равно — извечной, необъятной и неукротимой. Она оставалась сама по себе, неумолимая и непостижимая.
Судорогами корёжило и сотрясало тело Микулина. Нет, не от страха или отвращения. Он не мог подавить в себе злобы, не мог перенести издёвки окаянного отродья, которое, насмехаясь, дерзко выказывало свою власть и самочинство. Это оно довело самого Микулина до крайней бедственности, уравняв его с подлым мужичьем, вынудило униженно отступать под огнём пушек от астраханских валов, претерпевать муки и лишения, кормить вшей, ходить в рванье и ждать подвоха и пагубы от своих же не раз уже роптавших стрельцов.
Било и дёргало Микулина. И он злобился, распаляясь от той безысходности, которая ему виделась в безобразно распахнутых в последнем отчаянном вопле ртах, уже облепленных мухами. И не яркий день извне, а жуткая чернота изнутри, пронзаемая тонкими иглами молоний, ослепляла его воспалённые очи, знаменуя конец света, предвещанный кликушами с церковных папертей. Но как сорвавшийся с высокой кручи намертво цепляется за любую попавшую под руки ветвь, так Микулин нашёл единственное средство для спасения своей уязвлённой души в нещадной мести и свирепом истреблении любой вольницы.
В недобрый час в застольной беседе услыхал он, будто неугодный ему Кузьма продаёт обозных лошадей муромским ворам. Никто не принял всерьёз такой напраслины: Кузьму сам воевода отличал, при нём с кормами нужды не ведали, видели его рачительность и честность. Но голова, ничтоже сумняшеся, поверил небылице. Посреди застолья в хоромине, где собирались на трапезу начальные люди, вскочил он внезапно, заиграл желваками и кинулся в двери. Ухвативший его за полу кафтана стрелецкий начальник Яков Прокудин чуть не свалился с лавки.
Пока за столом судили да рядили о вздорности головы, он уже оказался у избы обозников, благо выпитая хмельная чарка добавила резвости. Ступив за порог, Микулин исподлобья глянул на мужиков. Вольно рассевшись по лавкам, они чинили сбрую. Заметив среди них Кузьму, голова повелительным жестом поманил его к себе.
Кузьма неторопко переложил истёртый хомут с колен на лавку.