Работяги разбрелись по кустам и палаткам. Праздник кончился. Кто-то набирал сеть для вечерней рыбалки. Кто-то сел за карты. Пузыревский заперся в своей каморке, сбитой из тех же дощечек, из каких был сбит наш обеденный стол. Недалеко, под тенистой талиной, пристроились Елизарыч и Аид. Они о чем-то степенно беседовали – два пожилых и уважаемых человека, Елизарыч наигрывал на гитаре. Перед ними на фанерке стояли две кружки холодного чифира. Чифир пьют охлажденным. Ни Борис Моисеевич, ни Елизарыч водку не употребляли. Изредка Елизарыч курил высушенную коноплю.
Мне они казались похожими на двух героев моего любимого писателя Флобера. Один – упитанный, торговец товарами Лере. С «жестоким блеском черных глазок», другой – поджарый, сборщик податей Бинэ. «Худощавый профиль Бинэ, склоненного над токарным станком». Что уж было говорить о самой госпоже Бовари! Эммой мне представлялась, конечно, Зинаида…
К тому времени я, помимо фени, старательно изучал классику мировой литературы, скопленную как в сельской, так и в интернатовской библиотеках. К чтению меня подталкивала любимая учительница Тамара Спиридоновна Скворцова. Она была у нас классным руководителем и преподавала русский язык с литературой. Да и Пузыревский был отменным книжником. И о женщинах, жаждущих любви, я знал не понаслышке.
Эмма Бовари, пробирающаяся в комнату Родольфа, и моя Зинаида, скользнувшая к возлюбленному в палатку. Неужели не помните?! В моей памяти с 16 лет: «Словно весеннее утро входило к нему в комнату. Желтые занавески на окнах пропускали мягкий золотистый полусвет. Эмма входила ощупью, щурясь. Капли росы, повисшие на прядях волос, окружали ее лицо нитью топазов. Родольф, смеясь, привлекал ее на грудь, и прижимал к сердцу».
Золотистый полусвет…
А каким же еще он должен был бы быть, если входила солнечная Зинка?
«О, Родольф… – медленно проговорила молодая женщина, склоняясь к его плечу. Сукно ее амазонки приставало к бархату его камзола. Она закинула белую шею, вспухшую от глубокого вздоха, и, изнемогая, в слезах, с долгой дрожью, закрыв лицо, отдалась».
Брага подогрела мое знание классики. Ведь сукно моего праздничного пиджака уже приставало к тонкому брезенту ее ветровки. Но пока она мне еще не отдалась.
По узкой тропе, незаметно, я направился к верхнему омуту. Излюбленное место, где купалась Зинаида. Крутой берег спускался к длинной галечной косе. И там был еще кусочек песчаного пляжа, словно специально намытый рекой для моей королевы.
Когда я подобрался к самому обрыву, кто-то крепко схватил меня за воротник. Купанием рыжей красавицы интересовался не я один. Хорошо замаскированные, в кустах сидели Жора и Упырь. Оба были на сильном взводе. Лицо Жоры, ощерившееся мелкими и редкими зубами, сильно отличалось от лица, с которым он подносил свою трубу к губам.
Довольный, что прихватил меня, он прошипел на ухо: «Ну что, поэт-рифмострадатель! Третьим будешь?!» Намерения их мне стали понятны. Они решили Зинаиду изнасиловать. Меня Жора приглашал в сообщники. И сказано было, конечно, не «рифмострадатель», а другое гаденькое слово.
«Отпусти мальца, – попросил Упырь, – такой сеанс пропадает!»
На языке блатных сеанс – голая женщина. Или наблюдение за сексуальным объектом. В песне Юза Алешковского сеанс – окурочек с женской помадой на снегу…
Меня, конечно, возмутило то, согласимся, точное словечко, которым Жора обзывал меня. Он меня оскорблял. Настоящие урки, а уж тем более авторитеты, не используют в своем жаргоне матерщину… страдатель. Жора был блатным мастёвым, то есть настоящим, почти в законе, но, видимо, по пьянке использовал речь мужиков и лохов.
Я, к тому времени познавший речь и жизнь не только литературную, знал, что мне теперь делать.
Каблуком сапога – Жора стоял чуть сзади – я со всего размаха въехал ему между ног. Жора крякнул и воротник моего пиджака отпустил.
«Храп ты ломовой, – спокойно сказал я Жоре, – иди, играй на дудке начальнику! Зинку нахолить придумал? Давно тебе глину не месили. Я Адику шепну – мы из тебя сегодня всем кублом пеструху делать будем! Подштопаем петушка…»
Жора выпучил глаза. Он не ожидал такой прыти от поэта, пишущего стихи про светлую любовь «на душистом, чужом сеновале».
Именно так, спокойно и взвешенно, Елизарыч учил меня базарить с блатными в нервной обстановке. «Но базар фильтруй, – говорил он, – отвечать придется!» Сейчас «базар» не фильтровался.
Каждое слово в моей короткой речи требует расшифровки для нормального слуха.