А Федьке снился диковинный сон. Будто летом в красную июньскую погоду, под вечер плывет он по Днепру, ниже Киева, в той самой местине, где когда-то форсировал широкую и глубокую реку. Но что-то случилось с днепровской водой непонятное: стала она такой родниково чистой, такой прозрачной, что и не видать ее вовсе. Плывет Федька через Днепр даже без подручных средств, чувствует руками и грудью сопротивление воды, слышит, как плещется она и журчит вокруг тела, а посмотрит вниз — и холодок бежит к сердцу: будто под тобой лишь воздух и паришь ты, как чайка, над речным руслом. А ниже, словно тоже летают, рыбы — маленькие и большие, одни вверху, другие под ними, дальше желтый песок, камни, зеленые бороды водорослей…
Вдруг Федька увидел человека. Он лежал среди камней лицом вверх, невидимое течение мотало на его голове густые светлые волосы. Был человек в короткой шинельке и кирзовиках, пилотка со звездочкой, свалившись, лежала у головы. «Мертвяк», — подумал Федька, но тут же усомнился: открытые глаза солдата глядели прямо на него. Чуть поодаль от этого, простоволосого, лежал солдат в каске — молоденький мальчик с тонкой шеей. Дальше — еще тело, еще и еще… «Да тут вся наша рота», — догадался Федька, узнав в одном утопленнике своего закадычного фронтового дружка помкомвзвода Петра Капленкова. И у Петра, неподвижно, смертно обласканного водой, взгляд был живой, осмысленный, напряженно и требовательно уставленный на Федьку. Нельзя было вот так просто проплыть мимо мертвого друга. Федька замедлил плавное скольжение по невидимой воде, остановился как раз над Капленковым. «Как живешь, брат?» — тонко, по-комариному, зазвенело у него в ушах. Федька удивленно воззрился в лицо утопленника, синие губы не шевелились, и между тем тонкий голос из-под воды звучал все явственней, настойчивей: «Что же ты молчишь, Федька? Говори же!»
«Говори же! Говори же! Говори же!» — уже хором, звоном-перезвоном, журчанием и всплесками неслось над водой. На речном дне, видел Федька, лежали сотни солдат. И все они вперили в него свои взгляды, словно ждали, что он скажет старшему сержанту Петру Капленкову и всем им нечто огромно-важное, очень нужное, после чего им спокойнее будет лежать здесь, под водой, на песке и камнях.
И уже был не день, была ночь (Федька и не заметил, как истлела заря и надвинулась с востока темень), а он все плыл-летел, и внизу, как звезды, — синие, голубые, зеленые, — тревожась, спрашивая, требуя, горели солдатские глаза.
«Что же им сказать? Что сказать?» — томился и тосковал Федор. И от этого томления, этой тоски стала тончать пленка сна, усилием воли он порвал ее и очнулся.
— Приснится же такое, — пробормотал Федька и тут же ощутил в руках бутылку. В ней булькало. Пить он, однако, не стал, сунул «Стрелецкую» в карман и, размышляя о странном сне, вышел на волю. Растрепанный, опухший, долго стоял на берегу, постепенно приходя в себя. Солнце уже низко опустилось над лесом по ту сторону озера. Утомленно, нестройно допевали свои песни жаворонки. Ветер, посвежевший к вечеру, дул широко и вольно. Федька повздыхал, почесался, потом спустился к кринице за сторожкой, напился ледяной воды, поплескал ею в лицо, утерся полой пиджака. Сосало под ложечкой. Достал бутылку, поднял над головой, посмотрел сквозь стекло на свет — жидкость поблескивала призывно, дробилась на мелкие желтые блики. «Слаб ты, Федька, в коленках, дрянь ты, Федька», — ругнул себя, поднося бутылку к губам. И вздрогнул, снова вспомнив о сне. «Да что ж это я, неужто совсем пропадаю?..» В тревоге, в надежде прислушался к себе и медленно выпрямился, почувствовав, как вскипает в нем бодрящая, будто бы веселая ярость. «Ну нет, еще не пропал Федька! — крикнул озеру и, широко размахнувшись, злобно хекнув, швырнул бутылку что было сил в воду. Словно гранату бросил в фашиста…
Проходя рощицей, где они пировали давеча, он вспомнил о торжественном вечере, имевшем быть сегодня в восемнадцать ноль-ноль в Доме культуры, и о специальном приглашении — красивой открытке с розами, присланной ему на дом как бывшему фронтовику. Часы на фронтоне клуба показывали половину седьмого. Федька толкнул тяжелую парадную дверь, миновал фойе с портретами передовиков, скользнув взглядом по фотоличности скотника Фомича, и в нерешительности остановился, прислушиваясь к звукам, доносившимся из зрительного зала. «Всемирно-историческая победа… коричневая чума фашизма… зверя в его собственном логове», — долетало до него. «Кузьма Кузьмич, — определил Федька. — Речь с трибуны держит». Он хмуро усмехнулся: «Сейчас я ему тоже пару слов скажу» — и, плечом распахнув дверь, встал на пороге битком набитого, тихонько гудящего зала.
— Здорово! — во всеуслышание сказал Федька. — С праздником вас!
Кузьма Кузьмич замолчал на полуслове, а секретарь партбюро Рябинкин, сидевший на сцене в президиуме, весело крикнул:
— Милости просим, Федор Васильевич! Вот сюда проходи, в первый ряд, на почетное место.