Я пытаюсь приклеить белые картонные карточки с телефонами экстренных служб — я записала их крупными жирными цифрами, — к стене над столиком, где стоит мамин городской телефон. Краска слезает кусками, скотч держится плохо, часть карточек падает на пол. Я продолжаю упорно лепить их на стену. Мама сидит на диване, наблюдает за мной. Она кладет руку мне на ягодицу и трет грубоватыми круговыми движениями.
— У тебя будет ребенок.
Я удивленно смотрю на нее.
— Нет, пока нет.
— Уже совсем скоро.
— Вряд ли скоро. Мы еще не готовы.
— Я точно знаю. Мне снился сон.
В последнее время она только и делает, что пересказывает всем и каждому свои сны. Мне, соседям, прохожим на улице. Недавно она посоветовала привратнику привести в порядок дела. Он воспринял это как угрозу и теперь не открывает мне ворота, когда я приезжаю к маме на машине.
— Ты уже столько себе нарастила, — говорит она и по-прежнему растирает мою ягодицу. Как будто пытается ее стереть. — А детей у тебя еще нет.
Я молчу.
Она продолжает:
— Притом ты вечно сидишь на диетах.
— Все сидят на диетах.
Она качает головой:
— Я не сижу и никогда не сидела. В твоем возрасте? В твоем возрасте я пачками ела печенье, а сверху мазала маслом или плавленым сыром.
Меня пробирает дрожь. Я тоже так делала, мазала маслом печенье и ела, как не в себя, быстро-быстро и словно в бреду — в вечном страхе попасться монахиням из монастырской школы — после наших ночных набегов на их кладовую. Для меня этот вкус до сих пор — вкус запрета и страха разоблачения, вкус недозволенного удовольствия. Вкус проглоченной в спешке еды, которую надо было еще умудриться удержать в желудке и которая незамедлительно поступала мне в мозг, всегда затуманенный от нехватки жиров, и меня уносило куда-то в космос.
Мама не знает. Я никогда ей не рассказывала о том отрезке моего детства, когда я была вечно голодной, и с тех пор постоянно ищу насыщения. Разговаривать с мамой всегда было трудно. Мы так и не научились слушать друг друга. В наших с ней отношениях где-то случился надлом, словно одна из нас не исполнила свою часть договора, не удержала свою сторону моста. Может быть, проблема в том, что мы стоим на одной стороне, глядя в бездонную пустоту. Может быть, мы с ней стремились к одному и тому же и наши два голода в сумме удвоили разыгравшийся аппетит. Может быть, это и есть изначальная причина: ненасытная дыра в самом сердце всего, некий неизлечимый порок развития.
В кухне пахнет чем-то прокисшим, уже забродившим. На разделочном столе рядом с раковиной стоит открытая кастрюля с замоченной дробленой фасолью. Зерна тают в воде, растворяются, пузырятся белой слизью. Я спрашиваю у мамы, давно ли она замочила дал. Она медленно входит в кухню, заглядывает в кастрюлю. Ее взгляд неподвижен, но в голове вертятся мысли, мчатся по кругу воспоминаний о нескольких последних днях, смутных и совершенно нераспознаваемых.
Я ставлю кастрюлю в раковину, открываю кран до предела. Вода стучит о металл, словно волны, бьющиеся о берег.
Мама смотрит на меня так, словно не видела много лет.
— Ты какая-то другая, — говорит она.
По стене расползаются трещины, зародившиеся где-то в недрах соседней квартиры. Прорастают, ветвятся в углу моей студии. Бывают дни, когда наличие соседей создает ощущение покоя, бывают дни, когда близость чужих людей воспринимается как опасность. Если по дому расходятся трещины, что еще проникает сквозь стены? Голоса, сырость. Иногда, когда мы с Дилипом орем друг на друга, я представляю, как соседи за стенкой приникают ушами к штукатурке. Или, может, сидят рядышком на диване и чувствуют, как звуки вторгаются в их квартиру, почти зримые звуки, почти осязаемые.
Мне трудно включиться в происходящее здесь и сейчас, потому что мой разум блуждает во времени и пространстве, не только в прошлом и будущем, но и в домах нашего микрорайона, в телах, населяющих этот город. Когда я изучаю статистические диаграммы, вся страна и ее население видятся мне беспорядочным нагромождением данных. Цифры клонятся в сторону молодых и голодных, но это не цифры, а люди, и я представляю, как они толпятся у меня во дворе, напирают, карабкаются друг на друга, пока не найдут способ проникнуть внутрь — через окно, через люк, через тонкие трещинки в стенах, — и вот они уже здесь, в моем доме, подступают все ближе и ближе, обильно потеют, кричат, блеют, мычат; иногда это белое море, иногда — разноцветное, и я всем своим существом ощущаю угрозу, и волосы на затылке встают дыбом, даже когда мы с Дилипом продолжаем ругаться по поводу мебели, подходящей или неподходящей для студии.
Мы присмотрели односпальную кровать, накрытую красным покрывалом с надписью РАСПРОДАЖА. Кровать сгодится для мамы и не займет много места в студии, но Дилип в раздумьях. А вдруг мы потом пожалеем, что сразу не взяли кровать побольше?
— С чего мы вдруг пожалеем?