Я делаю вид, будто не понимаю, хотя и без всяких подсказок могла бы назвать сразу несколько причин. Мы решаем, что пока можно взять эту маленькую кровать, а вероятные будущие сожаления отложить на потом. В конце концов, мы не знаем, как все обернется и как долго мы проживем в этой квартире. Дилип добавляет: «И как долго нам будет нужна отдельная комната под твое творчество, и как долго мы проживем в Индии и вообще на этом свете». Он так шутит, он хочет меня рассмешить, но я чувствую лишь нарастающее раздражение. Мы встаем в очередь к кассе, и я представляю, как буду жить в незнакомой стране и умру на чужбине, вдали от дома. Единственного дома, который я знала. Кассир, пробивающий нашу покупку, возвращает меня к реальности. Ему любопытно, для кого мы берем кровать. Наверное, для ребенка.
Я говорю:
— Нет. Это для моей мамы.
— И как я, по-твоему, буду спать в этой каморке? — говорит мама, обводя взглядом книги, шкафы и картонные коробки, составленные друг на друга в углу. Я стою у окна, мну в руках краешек тонкой светлой занавески. Окно моей студии выходит во двор с бассейном, которым, похоже, не пользуется никто из жильцов дома. Птичьи перья и опавшие листья плавают на воде, образуя массивы суши, и двор кажется еще грязнее, чем обычно.
— Я могу вынести все из комнаты, — говорю я, по-прежнему глядя в окно.
— Нет-нет. Не надо.
Она не произносит больше ни слова, но я слышу, как она думает: «
Я беру машину и еду к маме домой, чтобы забрать ее вещи. Кажется, я застряла, как кассетная пленка, зажеванная механизмом. Я совершенно не представляю, как подготовить ее к последнему прощанию и как подготовиться к нему самой. Мы все должны осознать, что конец неизбежен, хотя распознать его будет непросто, потому что мама на какое-то время останется с нами и после конца, и когда мы назавтра приедем к ней, она будет точно такой же, какой была вчера. Это долгая и затяжная потеря, когда все исчезает не сразу, а по крупинке за раз. И ничего не поделаешь, остается лишь ждать. Ждать, пока она окончательно не исчезнет внутри своей оболочки, и тогда можно будет скорбеть об утрате, особенно тяжкой как раз потому, что мы не смогли по-настоящему попрощаться.
В маминой квартире царит беспорядок на грани стихийного бедствия, которое сдерживают только вялые старания Кашты навести чистоту. Но она тоже знает, что ее нанимательница нездорова, и беззастенчиво этим пользуется. Как мне найти в себе силы любить свою маму уже в самом конце? Как найти в себе силы ухаживать за пустой оболочкой, когда в ней не останется ничего от той женщины, которую я знала как мать? Когда она окончательно перестанет соображать, кто она и кто я, буду ли я в состоянии заботиться о ней так же, как забочусь сейчас? Или я стану небрежной и равнодушной, как мы равнодушны с чужими детьми, или безмолвными животными, или слепоглухонемыми людьми, потому что уверены, что равнодушие и небрежение сойдет нам с рук? Всякое добропорядочное поведение, так или иначе — игра на публику, когда кто-то нас видит и оценивает наши действия, а если нет страха перед осуждением, то какой смысл стараться?
В комоде, в ящике с бельем, сложены мамины старые заношенные бюстгальтеры. Я выгребаю всю кучу.
— Что вы делаете?
Я оборачиваюсь к двери. Кашта топчется на пороге, чешет пальцем макушку.
— Они старые, рваные. Я хотела их выбросить.
Кашта переминается с ноги на ногу.
— Я бы их забрала.
Я собиралась выкинуть их на помойку вместе со стопкой журналов, о которых — я абсолютно уверена — мама даже не вспомнит. Но Кашта глядит на меня, на охапку изобличенного белья у меня в руках. Я отдаю ей бюстгальтеры, и секрет остается секретом. Надеюсь, пропажа останется незамеченной, пока мама не начнет подозревать, что Кашта подворовывает ее вещи. Хотя, возможно, мама будет рада, что это старье, от которого она никак не могла избавиться, наконец-то исчезло.
— Только не оставляйте их здесь. Отнесите к себе домой, — говорю я Каште перед тем, как уйти.
Я возвращаюсь домой и вижу, что настроение переменилось — при содействии виски и сумерек. Мама пьет из большого запотевшего бокала. На всех поверхностях блестят кольца влаги. Дилип оборачивается ко мне.
— Тебе налить? — Он поднимает бокал, кубики льда постукивают друг о друга.
Я качаю головой.
Мама переоделась. Я узнаю свое платье. Цветастый хлопок туго обтягивает ее пышные формы и расплющивает грудь. Проймы врезаются в подмышки. Мама сильно потеет. Пуговки на спине еле держатся в петлях. Я сажусь на диван рядом с мамой и вижу участки кремовой кожи, никогда не знавшей солнца.