Она положила в холщовую сумку бутылку с водой и сто рупий, перетянутых резинкой. Села рядышком с Кали Матой и стала что-то рассказывать ей вполголоса.
Я знала, что они говорили о ней, златовласой красавице, новой возлюбленной Бабы, которая теперь займет мамино место в его комнате за резной дверью. Все уже решено. Кали Мата вздыхала и качала головой:
— Зачем тебе уходить? Я же осталась. И все остальные тоже остались. Мы тебя любим. Ты — одна из нас. Для тебя здесь всегда будет место.
Мама смеялась и плакала одновременно. Вытирала сопли рукавом курты. Ее глаза были распахнуты широко-широко, губы поджаты.
— На самом деле я ненавижу ашрам, — сказала мама. — И всегда ненавидела.
Я никогда в жизни не видела маму такой. Меня всю трясло. Кали Мата меня обняла и сказала, что она меня любит.
Мы ушли, ни с кем больше не попрощавшись. Нас никто не провожал. Сначала мы шли пешком. Ночь наполнилась грохотом грузовиков и резким запахом выхлопных газов. Мама беззвучно шевелила губами, отговаривая себя от того, чтобы повернуть назад. Она зажимала себе рот рукой, не давая словам прорываться наружу.
Перед нами остановился старенький микроавтобус. В темной кабине лица водителя было не видно. В салоне на заднем сиденье лежал какой-то шипастый сверток, перетянутый ветхой веревкой.
— Что там у вас? — спросила мама. Водитель посмотрел на нее и ничего не ответил. — Мебель?
— Может быть, — сказал он. — Вам куда?
Ночь была жаркой и душной, но он сидел в вязаной шапке и потрепанном старом шарфе. Его небритые щеки заросли седой щетиной, из ушей торчали пучки волос. Глаза за толстыми стеклами очков казались огромными, словно увеличенными в два раза по сравнению с их реальным размером. В его зрачках расцветали синие цветы.
— Клуб «Пуна», — сказала мама.
Он кивнул:
— Клуб «Пуна».
Я сидела у нее на коленях на пассажирском сиденье. Она крепко держала меня, прижимая к себе. Мне ужасно хотелось по-маленькому, но я молчала. С перекошенного зеркала заднего вида свисала крошечная металлическая фигурка Лакшми. Богиня сидела в цветке лотоса. У нее было четыре руки. Или шесть. Она дергалась каждый раз, когда машина подскакивала на ухабах. Мама вздохнула и откинулась на спинку винилового сиденья. Водитель перегнулся через нас, чтобы подправить дребезжавшую пассажирскую дверцу. На меня пахнуло серой и запахом его недавней трапезы. Он убрал руку не сразу, задержал на секунду прижатой ко мне, к маминым рукам, обнимавшим меня за талию.
— Когда-нибудь все плохое забудется, — прошептала мама мне на ухо. — Когда ты вырастешь, все эти беды забудутся, как не бывало.
Мы подъехали к клубу уже на рассвете. Охранник узнал маму даже в таком растерзанном состоянии и впустил нас внутрь. Мама попросила подвезти нас до клуба, потому что это было единственное место в городе — не считая железнодорожного вокзала, — куда водитель уж точно знал, как проехать. И это было единственное место в городе, где мама могла бы бесплатно воспользоваться телефоном. Тогда я еще не понимала, что, уходя из ашрама, мама не знала, что будет дальше. Она совершенно не представляла, куда мы пойдем, кто согласится принять нас у себя и на каких условиях. Она несколько лет не общалась с мужем. Она заявила родителям, что порвет с ними все отношения, если они будут настаивать, чтобы она вернулась в дом мужа и попыталась спасти свой брак.
Мама велела мне ждать на детской площадке у входа, пока она будет звонить. Я легла на траву у подножия металлической горки и уставилась в небо. Я наблюдала, как птицы садятся на провода, протянувшиеся над деревьями, и качаются, как на качелях. На детской площадке было тихо и пусто. Вокруг никого. Ни единой живой души. Я знала, что дети любят играть на таких площадках, но сама никогда не играла и не совсем понимала, что надо делать. Я решила, что ненавижу детские площадки, странные металлические сооружения без смысла и цели. Ненавидеть детские площадки было легко и приятно, ненависть задавала понятное направление моему смутному недовольству, закрепляла его на конкретном предмете, который можно увидеть глазами и потрогать руками. Этот прием я использую до сих пор, когда мне неуютно или тревожно. Я отвергаю сама, чтобы не быть отвергнутой.
Когда мама вернулась, у меня были черные коленки и грязь под ногтями. Или я испачкалась еще раньше? Уже совсем рассвело. Мама, кажется, ничего не заметила. Она схватила меня за плечо. Я чувствовала, как колотится ее сердце и каждый удар отдается в руке.
— Они нам не помогут.
Я спросила:
— Кто?
— Твой ужасный отец. И твои дедушка с бабушкой.
Они нам не помогут? Это вовсе на них не похоже. Я мало что знала о бабушке с дедушкой, помнила их очень смутно, но та женщина, что обнимала меня сморщенными руками, и мужчина, выдвигавший изо рта вставную челюсть, как ящик под кассой, чтобы меня рассмешить… Они-то уж точно должны нам помочь. И мой папа. Мой папа, конечно, не бросит меня в беде.
Папа. Папочка. Папа. Я совершенно его не помнила. Я была совсем маленькой, когда мама меня забрала. И, насколько я знаю, он ни разу не попытался меня вернуть.