Приторная и назойливая предупредительность, с которой поначалу приняли Ягоду жены местных начальников и торговцев, быстро рассеялась. Их нескромное любопытство, желание проникнуть в интимные подробности жизни, их непрестанные вопросы, хотят или не хотят молодые супруги иметь детей, их советы, нашептываемые на ухо свистящим шепотом, от которого Ягоду охватывала дрожь, потому что до сознания доходило лишь неясное шипение и отвратительный запах изо ртов, от которого она испуганно моргала и задерживала дыхание, стараясь парализовать обоняние, наконец претензии на полнейшую откровенность (с блеском оскорбленного самолюбия в глазах, заранее загоравшимся на случай ее сдержанности), излияния собственных сентиментальных тайн, которые предлагались ей взамен как поощрение к откровенности с ее стороны, — все это пробуждало в ней тягостное ощущение, сопровождаемое предчувствием близящегося обморока, которое охватывало ее когда-то в детстве, во время долгих служб в переполненной церкви. Она пыталась незаметно и тактично отдалиться от них, постепенно завоевывая свою свободу. Однако оказалось совсем не просто угадать линию поведения, позволяющую постоянно держать верную дистанцию. Вежливая любезность и неполная откровенность задевали легкоранимое самолюбие провинциальных дам куда более сильно, чем подчеркнутое невнимание или даже откровенная склока. Подобные быстро вспыхивающие перебранки, сопровождаемые разделением женского общества на враждующие лагери, случались и прежде; более того, они были явлением вполне заурядным и происходили по какой-то определенной системе, как дежурства в аптеках. И домочадцы наиболее известных семейств городка, осведомленные о столкновениях интересов мужчин и амбиций женщин, могли наперед угадать смену погоды в настроениях враждующих лагерей. Однако все эти маневры рано или поздно обретали равновесие, восстанавливая былое положение вещей. С Ягодой же дело обстояло иначе. Она обособилась ото всех групп и этим оскорбила целое общество, настроив его против себя. Ее сдержанность восприняли как столичное высокомерие и интеллигентское «задирание носа», которое женщина женщине не прощает. Дамы сомкнули ряды и, встав в позу оскорбленной невинности, развернули кампанию оговора и закрыли Ягоде доступ в свои гостиные с той жестокостью, с какой провинциальное общество захлопывает двери перед изгоем. Пенки черешневого варенья со сливками, которыми ее угощали, соревнуясь в любезности, обратились в отраву и ненависть, стоило ей день-другой не выйти из дома по причине плохого самочувствия. Прослышав о разрыве Милоша с отцом, дамы дали волю своему злословию: в их пересудах Ягода превратилась в «порочную женщину», которая расчетливо втирается в идиллически счастливые семьи, чтобы вносить разногласия и раздор. Мужчины, отчасти под влиянием жен, отчасти из опасения нарушить семейное спокойствие, пошли на поводу у женщин, проявляя сдержанность по отношению к Милошу; при встрече они приветствовали его молча, размашистым жестом поднимая шляпу, что в провинции может означать лишь крайнюю степень оскорбленного достоинства.
Вскоре они почувствовали себя в полнейшей изоляции. Единственными развлечениями, оставшимися у них, были вечерние чтения (уже давно тяготившие Милоша, представляясь ему ребяческой забавой, но он не бросал их, чтобы не обидеть Ягоду — для нее эти совместные чтения были той крохотной, крайне необходимой иллюзией, с помощью которой человек удерживается на поверхности) и ежедневная прогулка к
В школе Милошу удалось завоевать расположение коллег, в особенности молодых учителей. Однако он заметил, что они стараются сдерживать естественные проявления чувств: все до определенных границ. Вскоре он догадался, что причиной тому была политика. Их демонстративная вежливость и некоторая преднамеренная холодность как бы говорили ему: нет, мы против тебя лично ничего не имеем; лично мы даже ощущаем симпатию, если хочешь, жалеем тебя, ибо знаем, что ты лично ни в чем не виноват… Но наша политическая платформа, ты должен это понять, требует, чтобы мы по отношению к тебе, пришедшему с той стороны Дрины[5]… Милош ощущал, что на нем словно бы лежит печать некоего проклятия.