В этом большом дубовом лесу Федя любил бывать во всякую пору года: весной от комлей отходил иссеченный капелью снег и из открывшейся земли синеглазо выглядывали первоцветы; зимой, после снегопадов, дубняк напоминал невиданные леса, нарисованные на окнах морозом; летом под вершинами-крышами стояла чистая сухая прохлада и всегда было звонко от птиц. И еще Феде нравилась просторность этого леса. Даже осенней порой, в листопад, никогда тут не было затхлого духа гнили, пряный, с горчинкой запах листа бродил в дубраве круглый год, не выветривался ни в какие ураганы. От этого запаха у Феди всякий раз теснило в груди, он напоминал ему дом. Тот дом, что у каждого человека один, дом, где человек родился, где тебя гладила по волосам мягкая материнская рука, где по утрам просыпался с легким радостным сердцем, ликуя от того, что в хате пахнет топящейся печью и горячими просяными блинами, что за окном стеной валит снег или хлещет в стекла буйное весеннее солнце. Этот дом стоял крайним в маленькой деревеньке на Брянщине. Деревенька высилась на взгорке, а внизу белел березовый лес, из-за него каждое утро поднималось солнце; дальше за березняком — дубрава. Федя помнит, как с отцом сгребали они там осенью звонкую дубовую листву, как потом поднимали ее в мешках на чердак, утепляя хату на зиму. Нет на земле той хаты, она сгорела в сорок первом, никогда больше отец не позовет Федю в дубраву: погиб в том лесу он, обороняя деревеньку, витого узора не вышьет ему мать на праздничной рубашке, сестренка не попросит принести из степи зайчонка: обе сгинули в том страшном огне, дотла спалившем деревню и ближний березняк. Самого Федю, контуженного, с обгоревшими волосами, чуть живого, нашли бойцы среди развалин. Два месяца пролежал он в госпитале с ранеными солдатами — наслушался и нагляделся всякого. Отправили в детдом, потом при эвакуации перевели в другой, в концу сорок второго года Федя уже был в одной из донских станиц.
В третьем детском доме он возобновил учебу, опять пошел в четвертый класс, но то ли все пережитое, то ли контузия мешали ему — сидел зубрил и ничего не мог как следует запомнить; на уроке слушая объяснения учителя, он воспринимал только звук, смысл слов часто не доходил до него. К концу войны кое-как Федя окончил пять классов и попросился в ремесленное училище. Неподалеку, в районном городке, обучали бондарному делу, его с радостью отправили туда. Через год Федя уже работал в цехе районной артели инвалидов. Дело это ему нравилось, кадки и колеса из его рук выходили красивые, как игрушки, — ни шва, ни клепки не увидишь, и прочности необыкновенной, все, будто литое. Заказчики часто просили, чтобы именно он выполнял для них нужную работу, председатели колхозов здоровались с ним за руку и почтительно называли шестнадцатилетнего мальчишку Федором Семеновичем.
В цехе, длинном сарае, всегда пахло сосновой живицей, березой и дубом, и за работой Феде часто мерещилась белая роща, из которой видел он первый восход солнца. Может, эти запахи да видения родного края и задерживали его в мастерской еще на час, на два после того, как все расходились по домам. Феде спешить было некуда, квартировал он у одинокой глухой старухи, с которой не разговоришься, танцам тоже не обучился — так что куда подашься? Оставаясь в одиночестве, он из обрезков дерева мастерил всякие хитрые вещи: лошадок на колесах, автомобили, клоунов, дергающихся на веревочке, — словом, те самые игрушки, о которых мечталось в детстве самому и которых не было.
Теперь, научившись их делать, он радовался и боялся, как бы кто случайно не обнаружил его тайную продукцию, которую он прятал тут же, в мастерской, то под штабелями досок, то в куче опилок. Однажды, сделав особенно красивого коня, с вилючей гривой, с хвостом наотлет, Федя решил взять его на квартиру, поставить в своей комнатке. Завернув игрушку в брезентовый фартук, он шел по улице и уже совсем рядом с бабкиной хатой, у детсада, увидел мальчишку-карапуза, который, уткнувшись носом в забор, рыдал, закрыв кулачонками глаза.
— Ты чего? — Федя взял пацана за плечо и повернул к себе.
Карапуз крутнул головой и опять прилип носом к забору, сопя и взрыдывая.
— Обидел кто, что ли? — спросил Федя. — Так скажи…
Федя не переносил слез, он готов был сделать что угодно, лишь бы человек, будь он маленький или взрослый, перестал плакать. И совсем не потому, что был он таким уж добрым, просто Феде самому становилось плохо, начинала колотить нервная дрожь, если кто-то ревел при нем. В детдоме многие парнишки выманивали у Феди обманными слезами то ломоть хлеба, то конфеты из новогоднего подарка…
— Ну, чего гудишь? — повысил он голос на мальчишку.
— Па-ап-ка обе-е-щал, — давился, сдерживая рыдания, карапуз, — мне-е игруш-шку и не шле-ет…
— А где он? Воюет, что ли?
— Не зна-аю…
— Держи, вот он прислал тебе! — Федя сдернул фартук и протянул коня мальцу.