Гудов не строил этих домов, не знал, с каким потом достался людям каждый кирпич, каждая досочка, на каких слезах лепились в сожженном дотла городе эти человеческие гнезда. И потому не обратил особого внимания на то, как умирала целая улица. Он заметил это, когда сам пережил трагедию.
В первые недели после гибели Тамары Гудов совершенно не мог спать, целыми ночами лежал с открытыми глазами, глотал какие-то таблетки, пил вино, но ничего не помогало. Однажды перед рассветом он явственно ощутил, что в эту весну он потерял не только жену — от него ушло и еще что-то. Гудов никак не мог понять, какая же утрата постигла его, но состояние это не покидало и в следующие ночи, и он удивился, когда, наконец, осознал, что гнетет его еще и вдруг онемевшая без петухов улица. Раньше, когда они голосили по утрам, он вроде и не слышал их, но вот они исчезли, и сразу почувствовалась какая-то пустота. И улица, которой не стало, открылась Гудову по-новому: он увидел среди нагромождения хлама беспризорные цветущие яблони с листвой, припорошенной желтой кирпичной пыльцой, стал обращать внимание на одичавших от сиротства дворняжек, зло стерегущих никому не нужные развалины, приметил, как почти каждый вечер среди груды мусора одиноко ходит старая уставшая женщина в черном платке.
— Разломили нас, как немцев в Сталинграде, — пожаловалась она однажды проходящему мимо Гудову.
Может, эта старуха и отнесла на базар красноперого петуха — свою последнюю живую радость, потому что не могла ее рука поднять топор над горделивым узорчатым гребнем.
— Ну что ж, Петя, считай, что возвратился ты на круги своя, — сказал Гудов, кроша в ящик хлеб. — Клюй, не стесняйся — свои люди.
Уже больше месяца жил петух на балконе и как мог скрашивал одиночество Гудова: пел, заставлял ходить на базар за зерном, чистить ящик — что ни говори, а живая душа рядом, она требует забот, без которых человеку в иные минуты никак нельзя оставаться…
И вот теперь, возвращаясь домой, Гудов пытался вспомнить, налил ли он петуху воды. Он упорно восстанавливал в памяти все мелкие события утра, но совсем иные мысли мешали ему. Он гнал их, заставляя себя думать о новом жильце, о превратностях петушиной судьбы.
И все-таки обмануть себя не удалось — Гудов наткнулся на высокие металлические ворота городского кладбища, отступать было поздно, и он прошел к белеющей за подстриженными кустами акации невысокой деревянной пирамидке, в которой был застеклен портрет Тамары. У нее осталось много снимков, она любила фотографироваться. В пухлом альбоме были снимки, сделанные во время концертов, где она то кокетливо улыбалась, то, оголяя ключицы, гордо вскидывала голову — самой ей нравились такие фотографии. Но на памятник Гудов выбрал небольшую давнюю карточку, запомнившую Тамару большеглазой, чуть испуганной девочкой с перекинутой на грудь косой, какой он встретил ее в донской станице десять лег назад.
…Лодка плыла по узенькой реке, прятавшейся в зарослях куги и кудлатого, склоненного до воды вербника. Вдалеке все еще держалось за желтый край горизонта большое, но уже не жаркое солнце. Задумчиво-тихо было вокруг: замерла, отдыхая от дневного зноя, листва, неподвижной казалась вода, зеленая от прибрежных деревьев, и только всплеск крупных рыб, вышедших на предвечернюю кормежку, изредка нарушал забытье. Василий греб осторожно, будто боялся кого-то вспугнуть.
И тут он увидел ее… В узкой прогалине, меж кустами ивняка, на белом песчаном взгорке стояла девушка и, запрокинув голову, расчесывала волосы. Только волосы ее и бросились сначала в глаза — удивительно длинные, ниже пояса, широко растекающиеся по плечам, по спине. И уже потом он схватил напряженным взглядом в ней все, от тонкой высокой шеи до босых мокрых ступней.
— Эй, русалка! Поедем со мной! — окликнул он, вдруг охрипнув.
Девушка резко, испуганно повернулась и, увидев в лодке молоденького парнишку, засмеялась:
— А ты водяной, что ли?
— Ага, — согласился Василий. — Но я не топлю девушек. Поедем?
— И куда же? — насмешливо спросила она, прячась за кустами.
— Куда хочешь. Хоть на край света.
— Неподходящий маршрут. Мне надо в станицу…
— Поедем в станицу…
В лодке Тамара как-то сразу присмирела, насторожилась, сидя на самом краешке кормы, будто собиралась во всякую минуту кинуться в реку. Разговор налаживался медленно, трудно, совсем не так, когда она стояла на берегу: да, нет, нет, да. Имя? А зачем это вам? Ну, если интересно, зовут Томой. Работаю? В швейной мастерской… А что?
— Нет, ничего. Мне показалось, что вы не местная. Думал — артистка какая-нибудь приезжая. Они в хлебоуборку тоже по селам ездят.
— Артистка… — Тамара усмехнулась. — Из погорелого театра.
— Почему из погорелого?
— Потому что он сгорел!
— И давно? — Василий воспринимал все это как шутку.
— Два года назад, когда десятилетку кончила… — И, вроде бы без всякой связи с предыдущим разговором, спросила:
— Вам нравятся наши места?
— Ничего, красиво… Деревьев много, реки, озера…
Низко, почти у самой воды, пролетела цапля — длинноногая, неуклюжая — наверное, молодая, только поднявшаяся на крыло.