Он стал снова ночевать в госпитале. Ему казалось, что Наташа положит конец его одиночеству, но то, что происходило теперь, оказалось еще хуже прежнего. Он не хотел думать о ней, а потом всю ночь представлял, где она спит. Пять дней спустя она позвонила в Ламбергский дворец и сказала, что уже вернулась; с некоторой надеждой он поспешил домой. Там он обнаружил ее в компании сестры, длиннорукой и почти неотличимой от нее, и мужа сестры по имени Франц, сына немца-фабриканта. Четыре вечера подряд Люциуш таскался с ними по ресторанам, только чтобы заявить свои права на Наташу по возвращении домой. Было бы неплохо, если б они сплетничали и злословили, давая ему возможность по крайней мере почувствовать свое моральное превосходство. Но Франц был ветераном Марны, год провел в полевом госпитале с гнойной инфекцией из-за раздробленного бедра, а по возвращении домой основал сиротский приют. Его скулу украшал перламутровый, идеально расположенный шрам, шутил он так же искрометно, как Наташа, и, что особенно сильно раздражало, был прекрасно осведомлен о собственном обаянии. Но к Люциушу он относился с участием, отчего все становилось как-то еще хуже. Какие у него пациенты? Нужно ли им новое оборудование, чтобы восстанавливаться? Его приятель доктор Зауэр в своем учебнике пишет, что верховая езда – самый быстрый путь к восстановлению, после того как постельный режим можно отменить, – как кажется Люциушу?
Люциуш понятия не имел. Он не читал учебник доктора Зауэра, да и не слыхал, честно говоря, о докторе Зауэре. Все трое ждали, что он скажет что-то еще. Он заметил, что врачи, склонные к широким обобщениям без внимания к особенностям конкретных пациентов, нередко больше вредят, чем помогают. Наташа уставилась в тарелку. Ее сестра натянуто улыбалась. Франц сказал «Слова истинного знатока» и зажег сигарету. Люциуш почувствовал, что они все объединились против него. На другом конце зала, в зеркале, он видел собственное отражение – розовые уши, хохол белобрысых волос. Каким, наверное, уродливым и чужим он им кажется! Злясь на них, на себя, на мать за то, что надеялась его пристроить, он повернулся к Францу:
– Но я подумаю про лошадей для наших пациентов, спасибо.
А потом задумчиво произнес, не захочет ли Германия их предоставить бесплатно для солдат-территориальцев, которых посылали в бой первыми, без касок, с одним ржавым ружьем на двоих солдат.
Поздно вечером Наташа спросила у Люциуша, почему он грубил, Франц же просто хотел вовлечь его в общий разговор, после того как он несколько часов просидел, не говоря ни слова. Как невежливо! Люциуш, конечно, гений, сказала она с едва заметной издевкой. Врач, специалист по человеческим душам! Мадам Кшелевская показывала ее отцу университетскую характеристику 1913 года. «Необычайная способность воспринимать то, что находится под кожей». Если он может разговаривать с заиками, которые притворяются контуженными, уж наверное, он мог бы поговорить и с Францем.
Тут Люциуш почувствовал, что сам опять вот-вот начнет заикаться, и, видимо, что-то просквозило в его лице, потому что она улыбнулась улыбкой, доступной лишь очень красивым людям, одновременно проказливой и примиряющей. Просто не надо так безмолвно сидеть, сказала она, а то примут за одного из его немых пациентов. Потом небрежно спросила, можно ли ей с сестрой поехать на выходные в Триест.
Люциуш сказал, что на этот раз хочет к ним присоединиться. Она отшучивалась. Он настаивал. Она сказала, что ему будет скучно – он же не играет в теннис, не танцует. Он продолжал настаивать. Она сказала, что не хочет ходить с ним по ресторанам; она однажды видела, как он пялился на официантку – не потому что она хороша собой, а потому что хромает. Если бы девушка была хорошенькая, она бы могла это понять. Но увечная? Она сказала, что сестра перепутала его пальто с пальто Франца, нашла в кармане кусок колбасы и решила, что это какой-то орган пациента. Она сказала, что ей все равно, что он делает в госпитале, но пусть, по крайней мере, надевает другое пальто. Она сказала, что сестра ей сказала, будто запах Люциуша напоминает ей санаторий нервных болезней, куда она когда-то ездила, и теперь она, Наташа, не может выбросить это из головы.
Он спросил, ждет ли ее в Триесте кто-то еще.
– Да, – сказала она. Даже не задумалась. И добавила: – И в Зальцкаммергуте, и в Берлине. Как по-твоему, почему папаша так мечтал сбыть меня с рук? Они, по крайней мере, не уходят из кровати. Они спят, они едят как люди. А ты какое-то чудище.
Она употребила польское слово, означающее не столько злобное чудовище, сколько жалкое, невнятное создание, которым называют ребенка с каким-нибудь уродством или козленка с двумя головами.
Она зажгла сигарету и прижала ее к губам, как часто делала после ночных ласк.