Озаботившись такими вопросами, мы и должны со всей пристальностью обратить внимание на логическую
конструкцию кантовского рассуждения о запрете самоубийства. В самом деле, как можно единичное непосредственно соотносить со всеобщим? Ведь самая элементарная логика говорит нам о том, что такое соотнесение должно опосредствоваться особенным или, коли мы рассуждаем об индивиде, видовым в отношении индивида к роду. Логика требует этого именно потому, что «всеобщность, особенность и единичность, взятые абстрактно (как и берет их формальная логика. – Б. К.), суть то же самое, что тождество, различие и основание». Выпадение особенного означает выпадение категории различия, без которой невозможно не только понятие как понятие, ибо «понятие… выступает в суждении в виде различия», но само умозаключение как ключевая фигура логики[211]. Получается, что категорический запрет самоубийства, оглашаемый моральным законом в отношении (якобы любого) единичного, в отсутствии опосредствования особенным с логической точки зрения есть нечто непонятийное и не вытекающее из того, что достойно называться умозаключением.Кто как, а я не смею думать, что мыслитель калибра Канта мог допустить такую элементарную логическую ошибку непосредственного соотнесения единичного и всеобщего. Исчезновение или кажущееся
исчезновение особенного (видового) из кантовского рассуждения о моральной недопустимости самоубийства нужно объяснить какими-то более глубокими причинами, уходящими корнями не в логику, а в сердцевину метафизики нравственности Канта, сердцевину, которую он должен был защищать любыми средствами. Непосредственное соотнесение индивидуального или единичного потенциального самоубийцы с родовым или всеобщим само по себе могло выявить у нашего несчастного лишь наличие тех родовых признаков – прежде всего разумности и смертности, – которые делают самоубийство возможным в качестве специфически человеческого акта. Но сделать этот акт необходимым или, напротив, показать отсутствие такой необходимости могут лишь определенным образом понятые особенные (видовые) обстоятельства существования потенциального самоубийцы, которые поддаются обобщению лишь в рамках некоторого класса человеческих существ, а отнюдь не как что-то относящееся «ко всем».Из возможности
самоубийства, коренящейся в родовых признаках человека, столь же ошибочно делать вывод о том, будто лишь добровольно избранная смерть является выражением полноты свободы и, следовательно, полноты существования человека вообще[212], сколь и переносить на род те или иные нравственные выводы относительно самоубийства, которые могут быть справедливы только для данного вида или класса человеческих существ. Если себялюбивая максима кантовского несчастного признаётся правилом, справедливым для каждого радикального утилитариста, оказавшегося в «отчаянном положении» и утратившего все привязанности к своим ближним, т. е. справедливым для всего данного класса человеческих существ, и если даже все существа данного класса скрупулезно осуществят это правило на деле, то все равно это никак не «уничтожит жизнь» как таковую, т. е. род человеческий, что Кант видит итогом попытки универсализации максимы самоубийства. То, что он видит итог такой попытки именно в этом – вопреки результату логически правильно построенного суждения, необходимым образом включающего в себя особенное (видовое), – и нуждается в объяснении, которое обращается к краеугольным камням кантовской метафизики нравственности. Мы вернемся к такому объяснению после рассмотрения другого примера рефлексии о самоубийстве, завершившейся реальным суицидом.16 января 1969 г. студент Карлова университета Ян Палах устроил публичное самосожжение на Вацлавской площади в Праге в знак протеста против оккупации его страны войсками Варшавского договора и подавления цикла реформ, известного как «пражская весна» и инициированного низложенным в ходе оккупации прежним руководством государства. По свидетельству врача, стоявшего у его смертного одра, последними словами Палаха были: «В истории бывают времена, когда действие должно быть совершено. Сейчас такое время настало. Через полгода, через год будет уже слишком поздно, поздно навсегда…»[213]
. Похороны Палаха 25 января 1969 г. вылились в первую в условиях оккупации массовую демонстрацию протеста. Позднее примеру Палаха последовали еще 26 молодых человек в разных уголках страны. Некоторых из них удалось спасти, другие погибли. Сейчас память Палаха увековечена, ему посмертно присвоена высокая государственная награда, и в своей стране он широко воспринимается как национальный герой.