Как «вписать» случай Палаха в ту схему тестирования максимы самоубийства (а его самосожжение – несомненное самоубийство), которую нам предлагает Кант? Можно сказать, что Палах тоже находил себя в «отчаянном положении». Правда, отчаянность его положения определялась отчаянностью положения всей страны, точнее, всех тех ее обитателей, которые желали видеть Чехословакию независимой и реформированной. Он принадлежал к тому виду
человеческих существ, differentia specifica которого заключалась именно в сохранении (в той или иной степени) гражданского этоса. К человеческим существам этого вида Палах – ив том состоит его кардинальное отличие от кантовского потенциального самоубийцы – испытывал очень сильные «социальные привязанности». Надо думать, он дорожил ими настолько, что опасность угасания гражданского этоса, которая в условиях оккупации была для него очевидна, и заставила его действовать столь решительно «здесь и сейчас», поскольку через полгода или год действовать будет уже «поздно навсегда»[214].Совершенно очевидно, что – вопреки вердикту, оглашенному кантовским моральным законом, – Палах осмыслил свою самоубийственную максиму как долг
и его самосожжение было не чем иным, как абсолютным исполнением абсолютного (для него) долга. Каким образом эту максиму, превращенную в позитивное предписание долга, можно сформулировать более-менее в кантовском духе? Наверное, это можно сделать так: «Каждый, кто в сложившейся ситуации не имеет другой возможности защищать независимость своей родины, должен пойти на самопожертвование (включая, если нужно, добровольное принятие смерти)». С одной стороны, эта формулировка, как представляется, звучит вполне по-кантовски – она выражает универсальное предписание, адресованное каждому находящемуся в такой ситуации и обладающему столь ограниченными возможностями для борьбы, и в то же время это предписание есть категорически императивное требование. Его несоблюдение означает, что мы, находясь в описанной ситуации, перестаем быть нравственно-разумными существами и обнаруживаем нашу порабощенность «патологическими» мотивами.Но, с другой стороны, очевидно, что данная формулировка существенно отличается от кантовских представлений всеобщего закона природы, и отличается прежде всего тем, что и универсальность ее, и категорическая императивность относятся к совершенно конкретной исторической ситуации (как типу, а не единичному случаю), только в рамках которой они имеют смысл и служат благу.
Иными словами, наша формулировка представляет не абстрактную, а конкретную универсалию – как всеобщий принцип преобразования данной формы общественной жизни – и не абстрактное, а конкретное долженствование – как императивный нравственный код программы действий особой группы людей (в нашем примере – тех, кто остаются гражданами и патриотами). Императивность здесь означает лишь то, что без этого кода данный вид деятельности (освобождение от угнетения) не осуществится[215], а без осуществления этого вида деятельности члены данной группы не смогут быть нравственно-разумными существами и превратятся во что-то меньшее, чем они, – в «рабов», в деполитизированных участников «крысиной гонки» потребления, о которых писал Гавел применительно к родной Чехословакии 70-х годов, и т. д.В связи с этим нужно обратить внимание на следующее. Некоторые философы, стремясь показать, что формальность и «пустота» кантовского определения долга позволяют изгибать его любым образом, нужным для представления в качестве универсальной какой угодно максимы, явно недооценивают те изменения, которые вносит в понимание этого определения его ситуационная контекстуализация, т. е. превращение универсальности в конкретную универсальность, а императивности – в конкретное долженствование. Так, Аласдер Макинтайр хочет проиллюстрировать податливость кантовского определения долга для такого рода манипуляций следующим рассуждением. Второй пример тестирования максим поступка на универсальность, приводимый Кантом в «Основах метафизики нравственности», призван показать, что максима «каждый, считая себя нуждающимся, может обещать, что ему придет в голову, с намерением не сдержать обещания» не может мыслиться в качестве всеобщего закона природы. Но почему бы нам, если мы заинтересованы в том, не переформулировать тестируемую максиму следующим образом: «я могу нарушать мои обещания, только если…»? После «если» идет описание условия, отвечающего моему интересу и обстоятельствам и исключающего создание затруднительного для меня положения[216]
.