Но макинтайровское «только если» и контекстуализирует
определение долга, неразрывно соединяя его с той конкретной ситуацией, которой принадлежат мои специфические обстоятельства и в которой действует мой интерес. Поскольку такая контекстуализация явно выходит на первый план в макинтай-ровском переформулированном определении долга, главным этическим вопросом становится то, является ли оно (это определение) выражением действительной конкретной универсалии данной ситуации или остается на уровне особенного, лишь обманчиво рядящегося в универсалию (каким оно будет в случае формулировки, скажем, такого условия: «только если соблазн завладеть чужим имуществом окажется сильнее сдерживающих меня факторов»). Увы, Макинтайр не рассматривает этот главный вопрос.Однако наше рассуждение, как оно выглядит на данный момент, может создать впечатление, будто основным различием между нашей формулировкой предписания долга и кантовским его представлением выступает различие между конкретной
, привязанной к некоторой специфической ситуации универсальностью долга и абстрактной, оторванной от любых возможных исторических ситуаций и относящейся ко всем людям «вообще» универсальностью кантовского долга. Такую оппозицию кладут в свою основу многие инвективы, адресованные кантовской формальной, или абстрактной, этике (широко понятой) гегелевской традицией в нравственной философии. Однако эта оппозиция абстрактного и конкретного, представленная столь прямолинейно, по меньшей мере неточна или, скажем так, упускает нечто весьма существенное в кантовском «абстрактном» представлении универсальности долга.Исходящая от гегелевской традиции критика принимает за чистую монету кантовское прямое
соотнесение индивидуального и всеобщего, которое мы рассматривали выше и которое, собственно, производит впечатление «абстрактности» кантовского определения долга. Мы как бы верим Канту на слово, что такое прямое соотнесение действительно возможно без опосредствования особенным (видовым). Приняв все это на веру, критика обрушивается на неприемлемый, с ее точки зрения, результат операции прямого соотнесения единичного (индивидуального) и всеобщего, как будто такая операция и в самом деле возможна, т. е. на абстрактность и формализм кантовского долга. Нашей следующей задачей, таким образом, становится демонстрация того, что Кант и не производит логически невозможную операцию прямого соотнесения единичного и всеобщего, что особенное и видовое присутствуют на подобающем им месте в его представлении универсальности долга, хотя Кант не эксплицирует это (по причинам, в которых нам еще предстоит разобраться), наконец, что универсальность кантовского долга является абстрактной, но не в смысле формальной отвлеченности от всего «эмпирического», а именно в гегелевском смысле абстрактности как односторонности[217].Вернемся к кантовскому примеру с потенциальным самоубийцей. Универсальность
запрета самоубийства предполагает, что к моральному закону с соответствующим вопросом («отвечает ли максима самоубийства всеобщему закону природы?») обратился некий «человек вообще», некий – или любой возможный – представитель рода человеческого. Лишь при ответе на вопрос такого «человека вообще», не обладающего никакими свойствами, характеристиками и особенностями помимо тех, которые входят в объем понятия «родовые признаки человека», вердикт, произносимый гласом морального закона, будет иметь универсальное значение.Конечно, будь в реальности такое диковинное существо, у него не было бы ни малейших причин даже ставить вопрос о нравственной оправданности самоубийства. Ведь сама его постановка, само размышление о самоубийстве вызывается некими нарушениями
(нормального) хода жизни, которые ведь и есть «особые обстоятельства» (и потому они не могут входить в родовое понятие человека) и которые предполагают определенную уязвимость людей, возможную только вследствие наличия у них неких признаков (возрастных, половых, социальных, культурных и т. д.), отличающих их друг от друга и от «человека вообще». Без обозначения такого особенного (в той или иной его конкретизации) любая постановка вопроса о самоубийстве есть чистейший нонсенс.Такого нонсенса у Канта, конечно же, нет. Именно поэтому он уже в исходном пункте рассуждений обрисовывает своего потенциального самоубийцу как весьма определенный типаж.
Мы уже обсуждали его основные признаки: радикально-утилитаристские взгляды, полноту отчуждения от социального окружения, «разумность» – в смысле склонности к морализированию и т. д., равно как и обращали внимание на особые обстоятельства («отчаянное положение»), сложившиеся вокруг носителя этого типажа, от имени которого ставится вопрос о нравственной оправданности самоубийства.