Конечно, неверно думать также, будто «дьявольские существа» отвергают моральный закон в смысле неприятия ответственности
за свои решения и деяния[263]. И «неистовый ритор», и мильтоновский Сатана, и любой другой правдоподобный кандидат в «дьявольские существа» от ответственности за свои решения и поступки ни в коем случае не уходят. Все они полностью готовы – в соответствии с долгом перед Разумом! – платить за эти деяния чистейшей монетой собственной смерти (или низвержения в преисподнюю – в случае бессмертных «падших ангелов») или любого другого наказания, которому они могут подвергнуться согласно признаваемой ими универсальной справедливости. Они отвергают ответственность лишь по закону того общества (или того мироздания), против которого они восстают и в рамках которого конституирующий это общество (или это мироздание) закон отождествляется с моральным законом как таковым. Такой закон может иметь для них значение и соответственно признаваться ими только как мощь (которую можно или нельзя одолеть). Но по собственному альтернативно – универсальному закону они, несомненно, признают всю полноту ответственности за свершаемые ими поступки, включая ту предельно широкую и суровую ответственность за неудачу этих поступков и даже за их непреднамеренные последствия, какую обычный кантовский резонер и вообразить не может[264].Здесь мы приходим к решающему объяснению того, почему Кант оказывается вынужденным
в «Религии в пределах только разума» упомянуть «как бы злой» разум, «безусловно злую волю» (курсив мой. – Б. К.) и прочие составляющие «дьявольщины» и тут же уйти от обсуждения этих понятий и этих сюжетов, в буквальном смысле – репрессировать их. Кант вынужден упомянуть «как бы злой» разум потому, что чистый практический разум именно как чистый должен отвлечься от любых возможных следствий своего применения, должен быть свободен от каких бы то ни было, добрых или злых, позитивных содержаний, которые могут к нему «прилепиться» в том или ином обществе. Без такого отвлечения и без такой свободы нет деонтологии, нет ядра всей кантовской «метафизики нравственности». Но такое отвлечение и такая свобода есть признание того, что чистый практический разум – вопреки собственным претензиям, представленным, скажем, во второй «Критике» (их мы рассматривали выше) – не может сам назначать нечто быть добром или злом. Он может лишь наложить печать безусловности (императивности, бесспорности и т. д.) на то, что в данном обществе уже считается добром и злом (например, продолжение жизни в противоположность добровольному прекращению ее, сохранение института кредита и исполнение обещаний, культивирование «полезных» талантов, филантропия и т. д.).По отношению ко всем таким позитивным содержаниям моральный закон – скорее нотариус, чем законодатель. Но настаивая на своей свободе
именно в качестве чистого разума, он не может, хотя бы сугубо «теоретически», не мыслить того, что он в состоянии быть злым, т. е. он должен мыслить свою способность «отлепиться» от любых содержаний, считаемых в данном обществе добрыми. В качестве свободного он не может не мыслить себя чем-то большим, чем нотариус. Он не может не мыслить себя в качестве «как бы злого» разума. И Кант честно, пусть и мимоходом, упоминает это. Здесь и открывается важнейший момент связи свободы и зла: нельзя мыслить себя свободным, не мысля себя (хотя и в модальности «как бы») злым, т. е. в качестве «злого разума».Но об этом в рамках кантовской философии в самом деле можно упомянуть только мимоходом. Это можно сделать только так
, ибо иное, т. е. систематическое, развитие данной темы с необходимостью обнаружило бы то, что на уровне чистой моральной теории, имеющей дело только с чистым «долгом исполнять долг», различить «добрый разум» и «злой разум» вообще нельзя.