Такое «очищение» морали на языке постструктурализма можно передать понятиями деконструкции
Закона, историческую сконструированностъ которого удалось неким образом обнаружить. При этом (искомый) «чистый» моральный закон не только не деконструируется, но и является самой деконструкцией, т. е. тем, что деконструирует, тем, при посредстве чего производится деконструкция, тем, что выступает в качестве ее «промежуточного результата» (в смысле джеймисоновского «исчезающего посредника»)[286]. Последнее стоит подчеркнуть особо, так как недекон-струируемый «чистый» моральный закон существует только в качестве элемента процесса деконструкции старого «нечистого» закона – тут же, в самом этом процессе, склеиваясь с новыми специфическими «историческими предметами», снова становясь историческим. Однако ни историчность нового морального закона, ни собственное авторство в отношении его те, кто производит деконструкцию старого морального закона в реальной жизни, политике в первую очередь, осознавать не могут и не должны, если им суждено совершать их историческое дело. Для них новый закон должен быть «чистым», и именно в качестве такового они его будут утверждать. И такое в истории происходило бессчетное число раз. Так почему же вопреки, казалось бы, всем свидетельствам истории, духовной и политической, Кант заявляет о невозможности для человека «мятежа» против морального закона?Это заявление представляется еще более удивительным потому, что сама кантовская практическая философия (равно и спекулятивная) и есть
«мятеж» против морального закона, каким его знало человечество до Канта. У Генриха Гейне, конечно, были все основания писать не только о революционном разрыве Канта с прошлым и традицией (не меньшим по своему всемирно-историческому значению, чем тот разрыв с прошлым, которым явилась Французская революция), но и о его «терроризме», превзошедшем своей радикальностью терроризм Робеспьера[287]. Чего стоят хотя бы отслоение Кантом морального закона от «счастья» (в любом его понимании), очищение «религии разума» от «исторического содержания»[288] или весьма нетривиальное обоснование неприкосновенности верховной власти, порвавшее какую-либо связь с «божественным правом» короля, на котором такие обоснования всегда раньше и держались (к последнему мы вернемся ниже)! В самом кантовском девизе «Sa-pere aude!» – «Имей мужество пользоваться собственным умом!»[289] – можно увидеть раннюю и специфически «просветительскую» формулу деконструкции, а ее практику – в непримиримой, как может показаться, борьбе Канта с «предрассудками».Именно борьба с «предрассудками» дает нам тот новый (по сравнению с тем, как мы рассуждали раньше) угол зрения на проблему свободы у Канта, который позволяет уточнить следствия
исчезновения свободы (за исключением «локуса» «дьявольского зла») в кантовской схеме нравственности.В соответствии с духом Просвещения Кант, конечно же, выступает непримиримым борцом с «предрассудками». Свобода, понятное дело, невозможна без освобождения от «предрассудков», поскольку они и есть «кабала разума» и тем самым – общий источник всей несвободы людей. Однако суть вопроса не в том, чтобы «решительно» бороться с «предрассудками», а в том, что
считать таковыми. Этот вопрос можно развернуть в цепочку следующих вопросов. Как, на основании каких критериев одни явления данной культуры определяются в качестве «предрассудков», а другие – нет? Почему, скажем, «монашеская аскетика» в любых ее проявлениях, или привилегии, наследуемые по праву рождения, или всяческие гадания – несомненные «предрассудки» и даже «суеверия»[290], а «естественное» превосходство мужчины над женщиной, неспособность лиц наемного труда к самостоятельному и разумному участию в политике или даже откровенный расизм в отношении чернокожих[291] – совсем нет?Но в том-то и дело, что ответа на главный вопрос или, говоря иначе, прояснения критериев, позволяющих отличить «предрассудки» от «не-предрассудков», мы в кантовской философии (и в философии Просвещения в целом) не найдем. Ведь на уровне общего философского определения «предрассудок» у Канта – это то, как
мы мыслим, а не то, что мы мыслим, имея в виду под таким «что» некое искаженное или химерическое представление некоторого предметного содержания. В этой логике Кант и пишет о том, что «склонность к пассивности разума, тем самым к его гетерономии, называется предрассудком…»[292].