— Стало быть, вам понравились мои апельсиновые пирожные? — молвила Кармелина. — Я купила шесть ящиков апельсинов «королёк» у женщины на рынке, которая каждую неделю продаёт мне фрукты. Так вот, вчера вечером судомойки сказали мне, что она убита. Её нашли с перерезанным горлом, а её руки были раскинуты, и в ладонях торчали ножи. — Кармелина перекрестилась. — Она была распята и оставлена умирать на своём собственном фруктовом прилавке. Святая Марфа, моли Бога за её душу.
— В её ладонях торчали ножи? — повторил я.
— Она была так рада, когда продала мне все эти апельсины. Мне не терпелось сообщить ей, какие вкусные из них получились пирожные... — Кармелина вздохнула. — Спокойной ночи, мессер Леонелло.
Ещё долго после того, как она ушла, я стоял и смотрел на площадь.
Одна женщина уже была распята на столе и погибла оттого, что ей перерезали горло. Что же... теперь их стало две?
«Это ничего не значит», — сказал я себе. Женщины погибали в Риме каждую ночь, им перерезали горло ревнивые мужья или ищущие поживы разбойники или разозлённые должники. Много женщин. По большому счёту в масштабах нашего жестокого города это не значило ничего.
И даже если две женщины погибли одинаково — что с того? Если постараться, можно найти сходство в любых двух насильственных смертях. Одно убийство может быть случайностью. Два убийства; это просто совпадение. Нужны, по меньшей мере, три, чтобы назвать это преступным почерком.
Но я не мог не подумать о третьем убийце Анны, о том, которого я так и не нашёл. О том, что был в маске.
Пожалуй, не будет вреда, если я поспрашиваю о той женщине, которую знала Кармелина. О несчастной торговке апельсинами.
Я носком сапога откинул одно из растоптанных пирожных Кармелины в темноту; в эту минуту я не очень-то себе нравился. Потому, что была убита женщина, а меня это известие вдруг странно вдохновило. Почти вдохнуло новую жизнь. Мне больше не было скучно.
На рассвете я увидел, как свадебные гости, шатаясь от выпитого вина, выходят из Ватикана. Красавица с обнажёнными плечами, чей кавалер, подражая Папе, продолжал доставать из её корсажа засахаренные вишни... мадонна Адриана, спящая в портшезе[80]
с полуоткрытым ртом... и Чезаре Борджиа, в своих одеждах клирика несущий маленькую, отягощённую бесчисленными драгоценными камнями новобрачную в её девическую постель.ГЛАВА 8
Редко великая красота и великая
добродетель уживаются вместе.
— У меня самый совершенный и прекрасный ребёнок на свете.
— Пусть она и хорошенькая, но до совершенства ей далеко, — заметил Леонелло, когда я сказала ему это в длинный, располагающий к лени день после свадьбы. Большинство домочадцев спали, а те немногие, кто проснулся, лежали в лёжку в разных частях палаццо, тихо стоная от похмелья. Да, свадьбы здорово изматывают. — Ваша дочь, когда она голодна, орёт, как венецианская торговка рыбой, а голодна она большую часть времени, — продолжал Леонелло. — Почему бы вам не отослать её с кормилицей в деревню, как делает большинство матерей? Тогда всё палаццо спало бы куда спокойнее.
— Отослать мою Лауру? Никогда.
Моя дочь, когда её впервые положили мне на руки, была всего лишь покрытым слизью комочком, беспорядочно размахивающим ручками и ножками, этаким красным лягушонком, и одно ушко у неё было загнуто вовнутрь. Я страшно беспокоилась из-за этого ушка. Моя дочь не могла расти с загнутым ухом! Ей не было ещё и часа от роду, когда я начала взволнованно качать её на руках, любя её так, сильно, что могла бы умереть за неё, и уверяя её, что буду так укладывать ей косы по обе стороны головы, что никто не сможет над нею посмеяться.
Я убью любого, кто посмеет над нею смеяться; я твёрдо знала это ещё до того, как ей исполнился день. Но её ушко разогнулось само собой, а присущая всем новорождённым краснота уступила место гладкой персиковой коже, и она превратилась в самую красивую девочку на свете. Правда, я обожала бы её одинаково, независимо от того, была бы она красавицей или дурнушкой, просто потому, что она была моей дочерью.
Но я была рада, что её ушко разогнулось. Ведь косы, уложенные на ушах, никому не идут, верно?..
— Её волосики растут, — заметила я, и, перевернувшись на мягкой траве на спину, подняла мою ясноглазую дочурку над головой. — Думаю, она будет такой же белокурой, как и я.
— Да уж — с таким-то именем! И зачем вам понадобилось называть её Лаурой, этим именем самой знаменитой скучной блондинки в истории плохой поэзии? — посетовал Леонелло. — Вот увидите — она подрастёт и станет брюнеткой и будет всю жизнь скрежетать зубами, когда её будут спрашивать, почему волосы у неё чёрные, а не золотистые, как у Лауры в сонетах Петрарки.