— И это доказательство, — поднял брови Бармалей, — того, что он не донесет? Потому что сам пострадал из-за доноса? Не очень меня это убеждает. И то, что он диссидент, для меня вовсе не означает, что он сразу же святой и весь насквозь прав. Прямо противоположные случаи приходилось мне видеть. Нет, Паша. Поговори ты с ним. Открыто, по душам. Надо знать что к чему, а то… Сам понимаешь. За тот автобус трибунал был бы. И приговор, наверняка не из мягких. Это в лучшем случае, а то могли бы вообще… Сам знаешь. Пустить в расход без лишних разговоров. А у меня в Обнинске жена, дочурка трехлетняя. Я что, мать твою, должен осиротить ее, потому что у кого-то совесть слишком чувствительна? Да и ты, Пашка, как мне кажется, в суд военный не торопишься.
— Я поговорю со Станиславским, — Леварт посмотрел ему в глаза. — Проверю его. Ты же, старший прапорщик Самойлов, не делай, пожалуйста, ничего опрометчиво. Особенно не делай того, чего нельзя бы было вернуть назад. Ты понял меня?
Бармалей понимал. Его взгляд в этом отношении не оставлял никаких сомнений.
Чтобы иметь возможность побыть наедине он вывел Ломоносова под взлетку вертолетов, за Бастион, то есть за большую дыру в земле, выкопанную там общим и идиотским солдатским трудом. Обошлось без хлопотных вступлений и увертюр. Ломоносов мгновенно сориентировался, в чем дело и о чем предстоит разговор.
— Речь об автобусе, да? О том, чтобы я забыл? Не слишком много ли ты от меня требуешь, дорогой Павел Славомирович? Я должен забыть о преступлении, свидетелем которого я был?
— Должен.
— Я видел тела людей, иссеченных пулями и нашпигованных битым оконным стеклом. Я видел кровь, льющуюся ручьями из продырявленного кузова. И видел там тебя с акаэсом в руке.
— Идет война. Нас убивают, мы убиваем…
— Не корми меня банальностями.
— По-твоему, десятки деревянных ящиков, отлетающих из Баграма и Кабула в грузовых отсеках «Черных Тюльпанов», — это банальности? Подумай о родителях, которые вынуждены там, в Союзе, забирать эти ящики, и даже не присев, давать расписку в получении. Война — это война, товарищ Станиславский. Ты здесь не наблюдатель и не миротворец. Ты приехал в Афган воевать. А коль воюешь, прими войну по полной программе. Ты сетовал на нашу страну, что она в застое, что замерла, как скованная льдом. Ты хотел изменений, тосковал по оттепели, началом которой должна послужить эта война. Ты жаждал развития. А импульсом и закваской этого развития должна была послужить эта война. Так что прими эту войну. Прими такой, какой она есть. Прими, как наследство. С инвентарным правом.[78] Другой она не будет. Потому что никакая война не бывает другой. Согласись с этим. Я тебе от души советую.
— Твоих советов я слушать не буду, — Ломоносов поджал губы. — Потому что это был бы первый шаг к тому, чтобы стать таким, как ты. А я не хочу быть таким, как ты. Ты соглашаешься, ты привык, ты делаешь то, что тебе прикажут. Приспосабливаешься и плывешь по течению, повторяя извечный принцип конформистов: «Зачем высовываться? Ведь и так ничего не изменится». Такие, как ты, Павел, во всем виноваты. Не Андропов, не Устинов и Громыко, не Брежнев, не Сталин, не Ежов и не Берия. Только такие, как ты, которые выполняют приказы. Которые выполняют любой приказ, безразличные, пассивные, индифферентные и бесчувственные. Это благодаря тебе и таким, как ты, мы имеем то, что имеем. Страну, в которой царит патологическая апатия, маразм и болезненный застой, такой удобный для правящих. Это благодаря тебе и тебе подобным нашу страну поражает вирус безразличия. Потому что хотя изменений вроде бы жаждут все, причем так сильно, что чуть не пищат, ничего не меняется. Потому что большинству все это по фиг, большинство делает то, что ему прикажут. И не высовывается. Покорно склоняет головы, как ты, и принимает все, как наследство. Как ты смотрит на происходящие вокруг ужасы и не реагирует. А какой смысл реагировать? И так ведь ничего не изменится. Я тебе вот что скажу: мне легче понять Самойлова, который стрелял по гражданским в порыве бешенства, из жажды мести. Легче мне понять его, чем тебя, без эмоций выполняющего приказы.
Леварт молчал.
— Я буду хлопотать о переводе, — сказал через какое-то время Ломоносов. — Не хочу с вами служить. Но ты не бойся. Я не доложу, не донесу, не выдам вас. Передай это Самойлову и Авербаху. Пускай не сторонятся и волком не глядят на меня. А если не поверят… Что ж, пусть делают то, что считают необходимым. Захарыч уже два дня ходит за мною, ходит и поглядывает на мою спину. Как будто там уже мишень нарисована. Вот с этим я как раз могу согласиться. Потому что, как писал один официально несуществующий писатель, существует много вещей, которых человек не должен ни видеть, ни даже смотреть на них, а если увидел, то лучше бы ему умереть.
— Неужели… — Леварт запнулся. — Неужели ты думаешь… Неужели ты считаешь, что я бы им позволил…