На следующий вечер после случившегося он сказал, что не знает, как меня зовут; заявил, что на опознании не узнал бы меня. Он не упомянул ни о каком разговоре между нами, ни слова — только танцы и поцелуи. Танцы — это звучит мило. Интересно, мы просто дергались и щелкали пальцами? Или терлись телами в переполненном зале? А поцелуи — я крепко прижалась лицом к его лицу? Когда детектив спросил его, собирался ли он пригласить меня к себе в общежитие, он ответил, что нет. Когда детектив спросил его, как так вышло, что мы оказались за мусорным баком, он сказал, что не знает. Он признался, что целовал других девушек на той вечеринке, среди которых была и моя сестра. Она, кстати, отшила его. Он признался, что хотел кого-нибудь подцепить. В общем стаде я оказалась той самой раненой антилопой, совершенно одинокой, беззащитной, физически неспособной постоять за себя, — и он выбрал меня. Иногда думаю: не выйди я тогда из помещения, ничего не произошло бы. Но потом понимаю, что все равно случилось бы — просто с какой-то другой. Ты собирался получить на все четыре года свободный доступ к пьяным девушкам и вечеринкам, и если так ты начал, то правильно, что тебе не дали продолжить. На следующий вечер после случившегося он заявил, что думал, будто мне все нравится, потому что я гладила его по спине. По спине. Гладила.
Ни разу не упомянул о моем согласии, ни разу не упомянул хоть о какой-то беседе между нами — а вот по спине гладила. Повторю еще раз: я узнала лишь из новостей, что мои задница и половые органы были совершенно голыми, что он тискал мою грудь, впихивал в меня свои пальцы вместе с сосновыми иглами и всяким мусором, что кожей и головой я терлась о грязную землю за мусорным баком, пока возбужденный первокурсник трахал мое бессознательное полуобнаженное тело. Но из этого я ничего не помню — как я смогу доказать, что мне не нравилось?
Мне казалось, что до суда дело не дойдет. Были свидетели, грязь и ссадины на моем теле, он убегал, его поймали. Я предполагала, что он захочет все уладить, что будут принесены казенные извинения, и каждый из нас пойдет своей дорогой. Но мне сказали, что вместо этого он нанял влиятельного адвоката, привел экспертов в качестве свидетелей, заплатил частным детективам, которым наказали откопать в моей личной жизни что-то компрометирующее, чтобы использовать это против меня, найти нестыковки в наших с сестрой показаниях, чтобы объявить их недействительными и доказать, что не было никакого сексуального насилия, а случилось всего лишь недоразумение. Он пойдет на все, но убедит мир, что просто запутался.
Мне не только сказали, что на меня напали с целью изнасиловать; мне также дали понять, что раз я ни о чем не могу вспомнить, то формально не смогу и доказать, что не желала такого. Это деформировало мое сознание, нанесло ущерб моему существованию, почти сломило меня. Самое прискорбное во всей этой неразберихе, когда тебе говорят: мол, нам известно, что на тебя напали и будто бы даже изнасиловали почти у всех на виду, но мы еще не знаем, считать ли это изнасилованием. Мне пришлось целый год биться за то, чтобы прояснить эту ситуацию, в которой явно было что-то не так.
Когда меня предупредили, что следует подготовить себя на случай проигрыша, я ответила, что к такому не смогу подготовиться. Он был виновен с той минуты, как я очнулась в больнице. И никому не удастся меня уболтать и заставить забыть ту боль, которую он мне причинил. Хуже всего, как меня предупредили, что он в курсе моего беспамятства и теперь начнет выстраивать собственную версию. Он будет говорить о чем угодно, и никто не сможет оспорить его. Я не имела ни влияния, ни голоса. Я так и оставалась беззащитной. Мой провал в памяти собирались использовать против меня. Мои показания, были слабыми, не полными. Меня заставили поверить, что у меня, возможно, недостаточно доказательств, чтобы выиграть дело. Его адвокат постоянно напоминал присяжным, что единственный, кому можно верить, — это Брок. Потому что «она ничего не помнит». Эта беспомощность оборачивалась настоящей травмой.
Мне полагалось бы использовать все время на восстановление здоровья, но приходилось растрачивать многие часы на мучительные восстановления мельчайших деталей того вечера, чтобы быть готовой к вопросам адвоката защиты — вопросам агрессивным, нахрапистым и часто неуместным. Он формулировал их так, что они сбивали меня с толку, заставляли противоречить и собственным показаниям, и показаниям сестры. Он легко манипулировал моими ответами, переиначивая их в свою пользу. Вместо простого вопроса: «Заметили ли вы какие-то повреждения?» — он спрашивал: «Вы не заметили никаких повреждений, не так ли?» Он вел со мной стратегическую игру, как бы показывая мне самой мою никчемность и таким образом лишая меня воли. Сексуальное насилие было совершенно очевидным фактом, но почему-то я стояла здесь, в зале суда, и отвечала на вопросы типа: