– В городах везде бумаги требовали и не хотели без них брать. А в деревнях не все на это внимание обращают. Вот так и кличут, как кому удобнее, и вся недолга. А тут, на здешней лесопилке, я назвался так, как меня в Чумке прозвали: Иозеф Борода. Но пану участковому я сам сказал, что это только прозвище такое. А дурного я ничего не делал, и совесть моя чиста.
– А вот мы и проверим.
– Господин старший сержант, вы можете написать туда, где я работал. Я ни у кого ничего не крал.
Сержант задумался. Он уже не раз на своем веку сталкивался с разными личностями, скрывавшими свою фамилию, но они всегда называли какое-нибудь придуманное имя. А этот упорно твердит, что фамилии у него нет.
– А где твоя семья?
– Не знаю. Нет у меня никакой семьи, – смиренно ответил бородач.
– А тебя судили когда-нибудь?
– Да, было дело.
Сержант вытаращил глаза.
– Где?
– В прошлом году в Радоме, а три года назад в Быдгощи. Раз посадили на месяц, а другой раз – на две недели.
– За что?
– А за бродяжничество. Только несправедливо это было. Если кто работу ищет, разве ж это бродяга?.. Честно говоря, судили за то, что документов у меня нет. Я так просил и в суде, и в полиции, и в тюрьме, чтоб они мне какой-нибудь документ сделали. Но они не хотели. Говорили, что закона такого нет. Так что же мне делать?
Он кашлянул и развел руками.
– Отпустите меня, господин старший сержант. Я ничего дурного никому не сделаю.
– Отпустить?.. Предписания мне этого не дозволяют. Я тебя в уездный город отошлю, пусть там и делают, что им угодно будет. Можешь сесть, только не мешай. Я должен протокол составить.
Сержант вытащил из ящика стола лист бумаги и принялся писать. Долго раздумывал, поскольку отсутствие у задержанного фамилии и сведений о месте жительства портило ему весь порядок протокола. Закончив, Каня посмотрел на бородача. Седоватая щетина и волосы указывали на то, что ему около пятидесяти. Сидел он неподвижно, уставившись в стену, а его страшная худоба и запавшие щеки делали его похожим на скелет. Только большие, явно привыкшие к тяжелой работе руки все время как-то странно, нервно двигались.
– Переночуешь тут, – сказал Каня, – а завтра я отошлю тебя в уезд. – И, поднявшись, добавил: – Ничего тебе там не сделают. В крайнем случае отсидишь за бродяжничество, а потом все равно отпустят.
– Если иначе нельзя, так что ж поделаешь, – уныло отозвался бородач.
– А теперь иди сюда.
Сержант открыл дверь в маленькую комнату с зарешеченным окошком. На полу лежал матрас, туго набитый соломой. Дверь была сделана из прочных досок.
Когда она закрылась за ним, бородач, улегшись на матрас, погрузился в размышления. Вот и этот старший сержант, и второй полицейский не были злыми людьми, однако закон, видно, все ж таки вынуждал их быть злыми. И за что только его снова лишили свободы, за что на него все время смотрят как на преступника?.. Неужели так уж важно иметь документы и как-то там называться?.. Разве человек от этого меняется?
Ему уже столько раз объясняли, что это невозможно, что нужно как-то называться. И в конце концов ему пришлось признать, что, скорее всего, так оно и есть. Но он боялся думать об этом. Едва только начинал, как им овладевало странное чувство: как будто он забыл нечто бесконечно важное. И внезапно его мысли в горячечной тревоге разбегались, сбивались в какие-то запутанные клубки, отчаянно неслись куда-то, точно зверьки, объятые дикой паникой; мысли вращались все быстрее, без всякой цели, а потом рвались на клочки, распадались на какие-то странные обрывки, подобные бесформенным и бессмысленным живым существам, слипались в огромный ватный ком, целиком заполнявший его череп.
В такие минуты он испытывал жуткий страх. Ему казалось, что он вот-вот лишится рассудка, что им овладеет безумие, а он совершенно беспомощен, бессилен и потерян перед лицом надвигающейся катастрофы. Ведь в вихре этого адского хаоса он ни на мгновение не терял сознания. Где-то в самой глубине его мозга некий точный аппарат абсолютно спокойно отмечал каждое проявление, каждую стадию его мучений. И это было самой страшной мукой.
Напрасно он изо всех сил старался вырваться из этого засасывающего болота. Перестать думать, сосредоточиться на каком-нибудь предмете, попытаться себя спасти. Только физическая боль приносила некоторое облегчение. Он до крови впивался в свое тело ногтями, кусал руки и бился головой о стену вплоть до полной потери сил и обморока.
И тогда лежал обездвиженный, совершенно измотанный и чуть ли не мертвый.
А еще он боялся своей памяти, испытывая при этом омерзительный звериный страх. Боялся всего, что могло бы заставить его опрометчиво заглянуть в туман прошлого, в этот кошмарный мрак, сквозь который ничего невозможно разглядеть, но который притягивает, как разверстая пропасть.
Именно поэтому допрос в участке полиции был для него мучительной пыткой, а когда он остался один и понял, что угроза приступа миновала, то почти порадовался тому, что его заперли.