Но что-то во мне изменилось, и это едва ли можно было отрицать. Я заметила перемену, пока шла домой, а крупные снежинки цеплялись мне за ресницы. Что-то произошло. Что-то внутри меня повернулось, все недостающие болтики встали на место. Я была влюблена. Я сидела на стуле, но в действительности летела вниз. Может, виноваты его глаза, эти странные радужки, усеянные осколками? Хлеб, который он пек? Истории? Могут ли рассказы привести любовь в действие? На лестничной площадке мне стало дурно. У меня ничего не болело, но я была больна. Я влюбилась в мужчину, который любит другую. И самое ужасное: та, другая, пишет почерком, который со всей ясностью демонстрирует: она так просто не сдастся. Я пролежала в кровати три дня: вялая, тоскующая и беспокойная. Не могла подняться – из-за острой и чистой влюбленности.
Во время посещения «Пальмиры» я вспоминала человека, сыгравшего важную роль в моей жизни, – эксцентричного преподавателя Национальной академии художеств по имени Ханс-Георг Скай. Возможно, потому, что красный лак верхней деки виолончели отражал свет и вызывал в памяти виды языков пламени или потому, что черная одежда Артура напоминала мне противоположный стиль. Впервые я встретила Ханса-Георга Ская на лестнице во дворе академии. Он стоял в белом костюме и панаме, с головой уйдя в собственные мысли, и прикуривал длинную тонкую сигариллу от позолоченной зажигалки. Он походил на состоятельного туриста или консула в отставке в тропической отсталой стране.
Последняя характеристика отстояла не так уж далеко от действительности. Я выяснила, что Ханса-Георга Ская не жалуют в академии, и он там бродит всем на посмешище. Большинство студентов звало его просто Святой Георгий. На него смотрели как на пережиток прошлого, существо в белых доспехах, которое все еще верит во что-то святое.
По случайности я обнаружила, что в юности этот преподаватель разработал шрифт, современный шрифт под названием Brasilia.
– Пытался свести идеи двух разных архитекторов воедино, – рассказывал он мне впоследствии. – Оскара Нимейера[47]
, с его похожими на женщин изгибистыми зданиями, и ровные чистые линии Людвига Мис ван дер Роэ[48].Норвежец, рисующий алфавит в то время, – величайшая редкость. Никто не купил тот шрифт. Ханс-Георг Скай показал мне пробный отпечаток. Я должна была признать, что шрифт смотрелся утопией, как тот самый город.
Уже его вводное занятие было познавательным. Он стоял в своем светлом слегка помятом костюме и оглядывал нас острым взглядом через узкие очки с четырехугольными стеклами. Он виделся мне ювелиром, который знает, как гранить драгоценные камни, как превратить неограненный алмаз в идеальный бриллиант. Благодаря Хансу-Георгу Скаю я вспомнила, как в детстве писала желтым карандашом под названием «Кохинор»[49]
.Он говорил тихо, иногда переходя на шепот. Парадоксально, но эти предложения звучали особенно четко, как набранные курсивом. Он вытянул ладонь; он спрашивал, что бы мы в нее положили, будь это нашим последним желанием перед казнью. Мы наперебой предлагали: золото, рис, нож. Ханс-Георг Скай откупорил пузырек чернил и вылил их на ладонь. Поскольку я сидела ближе всех, он протянул руку ко мне.
– Загляните в эти чернила, – сказал он, – в них есть секрет.
Я скосила глаза вниз. Увидела в черном зеркале только себя. Отпрянула от этой глубины. Мне вспомнились черные отполированные могильные камни, бездонные пропасти дедовой мастерской.
Он не спросил, что я увидела. Вместо этого взял наточенное гусиное перо и принялся писать; он обмакивал перо в чернила и писал предложение за предложением на большом белом листе; мы слышали отчетливый скрежет. Я еще никогда не видела почерка красивее. Под конец он сполоснул руку и поднял лист перед нами.
– Такое письмо могло привести вас к помилованию, – сказал он. – Пригоршня чернил лучше, чем черный бриллиант.