Пару-тройку раз я бывала у него дома. Мы сидели на диване у него в комнате, слушали пластинки и ощущали в воздухе электричество. Хенрик и сам играл в группе. В углу стоял черный гитарный кофр, изукрашенный нечитаемыми знаками: он уверял меня, что они вдохновлены работами художников граффити, которые расписывают поезда нью-йоркской подземки. Хенрик был страстным поклонником Дэвида Боуи. Я ценила его вкус. Мне до чертиков наскучили мальчики, которые свистели мне вслед и пели Саймона и Гарфанкела, когда я проходила мимо: «Cecilia, you're breaking my heart»[52]
. У Хенрика были все пластинки Боуи, и он ставил их снова и снова. Мне тоже начал нравиться этот певец. Казалось, будто он тоже с другой планеты – как мы, если верить теории Элен, – подозрение, которое значительно укрепилось, стоило только изучить обложки его пластинок. И тем не менее: важнее всего были не замысловатые тексты, но музыка, гитарные риффы, атмосфера. Звук из динамиков был коммуникацией сродни сигнальным барабанам: этакое примитивное послание, которое мы ощущали телом. Но зачастую я понимала, что Хенрик пытается сказать мне что-то конкретное. Он мог переставить иглу на определенную дорожку и, пока звучала строчка – скажем, «Oh, my love, Janine, I'm helpless for your smile»[53], – посмотреть на меня так, как будто сам говорил это. В остальном притяжение между нами было бессловесным. Я ощутила его еще за несколько лет до этого, за игрой в прятки в темноте подвала его дома. Я чувствовала его запах и, даже не видя его, знала, где он прячется. Мы были как насекомые, как ночные мотыльки; мы могли передавать любовные сигналы на длинные расстояния при помощи запаха.Однажды, посреди исполнения моей любимой «Life on Mars?»[54]
, Хенрик нарушил тишину, объявив: «* * *». Я отпрянула от неожиданности. Меня поразило, что он это сказал. Что отважился. На такие весомые слова. Я подумала, ему бы набрать их в верстатку – прочувствовать всю их свинцовую тяжесть. Глядишь, может, и не решился бы говорить такое?Я рассмеялась. Я смеялась, потому что не могла воспринимать это всерьез.
Он попытался меня поцеловать.
Подожди, сказала я, не прекращая смеяться, но в то же время меня одолевало смущение. Он громко дышал через нос, обвил меня руками, как в типографии, хотел ко мне прижаться. Я мягко его оттолкнула, повторила, а может, сказала это одними глазами, что ему следует набраться терпения.
Все должно было случиться теперь, на этой вечеринке. Мы оба это знали. Я всегда была стеснительной. Написать слова мне неизменно проще, чем произнести. Самым красивым почерком, на который только была способна, я вывела: «Ты по-прежнему в меня влюблен?» Деликатно передала записку, проскользнув мимо него в дверном проеме. Сразу после этого он нашел меня в одной из комнат, где были танцы.
«Я всегда был в тебя влюблен», значилось в ответной записке, которую он сунул мне в руку. И добавил: «Ты избранная».
От этой фразы меня бросило в жар. И стало страшновато. Это было чересчур. Но его уверенность мне льстила. Убежденность, которая, должно быть, была сродни моей, когда я ощупью шла к нему в темном подвале. Я написала новую записку, отметила, что рука дрожит, писала, что в оговоренное время жду встречи с ним в гостевой комнате. Я знала, она будет пустовать. Я написала, что не хочу включать свет, что буду стоять и ждать его там. Наверное, думала об этом как о новой разновидности пряток. Темнота – хороший союзник такой стеснительной девушки, как я.
Я была на взводе и совершила роковую ошибку. Рассказала Элен, моей кровной сестре, о записках и о плане.
По всей видимости, это произвело на нее впечатление, она обняла меня, как будто была очень за меня рада. Скрестила пальцы на удачу, а затем, босоногая, затерялась среди танцующих. Мне бы следовало истолковать жест иначе: люди нередко скрещивают пальцы, когда врут.
Время приближалось к назначенному, и я проскользнула в комнату для гостей. Спотыкаясь от волнения, я мечтала о том, как он будет искать меня в темноте ощупью, идти на запах, прикасаться кончиками пальцев и в конце концов поцелует.
Сейчас я
Наши глаза встретились. Ее взгляд резанул меня, острый, как лезвие швейцарского перочинного ножа. Новый порез, только на этот раз это уже не палец, а сердце.