Уж не сон ли это? Мы с Хансом-Георгом Скаем сидели в его кабинете в Академии. Было сумрачно, но он не зажигал свет. Вид католической церкви в окне привел меня в торжественное настроение. Комната отличалась от кабинетов других преподавателей, в ней царил беспорядочный порядок, где вещи – старые вывески и плакаты, упаковка и стереотипные матрицы – громоздились прямо друг на друге. Кабинет больше напоминал старую классную комнату. Всю стену занимала школьная доска. Не зеленая, но черная, такая, на которой мягко писать. Над доской висели портреты знаменитых типографов: там были Брюс Роджерс[71]
, Стэнли Морисон[72], Пауль Реннер[73], Герман Цапф[74]. Как старшие преподаватели. Или идейные вдохновители.Я толком не знала, зачем я здесь. Он предложил мне одолжить у него книгу, вероятно Яна Чихольда[75]
– он часто упоминал Яна Чихольда.– Смотрите внимательно, – сказал он неожиданно.
Он отломил от мела подходящий кусок и написал на доске свое имя четыре раза. В сумерках я невольно прочитала «Ханс-Георг» как «Св. Георгий».
– Centaur, Times New Roman, Futura, Aldus, – сказал он, по очереди указывая на портреты соответствующих авторов.
Мне пришлось подойти поближе, чтобы в деталях изучить результаты этой бравурной выходки. Образцы шрифта были безупречны, хоть и написаны разом, второпях. Вблизи мел был всего лишь белыми частицами на черной доске, как россыпь звезд в небе. Стоило вновь отойти, и надпись начинала светиться. Я призадумалась. А что, если буквы на самом деле звезды, уплотненные до знаков?
– Прислушайтесь, – сказал Скай и снова написал свое имя, на этот раз восхитительным рукописным шрифтом.
– Vivaldi, – сказал он. – Разработан Фридрихом Петером в 1965 году.
Самое странное, что я и вправду услышала барочную музыку. Низкие ноты. Подумала, что музыка просочилась сквозь окна с концерта в церкви. Выглянула в окно. Свет в церкви не горел.
– Что это? – спросила я.
– Вивальди. Концерт для виолончели ля минор, – ответил Скай.
Йону Людвигу принадлежало зеркало возрастом в несколько сотен лет. Насколько я поняла, это было ценное наследство родом из Италии. Оно висело в коридоре, через который мы постоянно ходили в другие комнаты. Ему нравилось останавливать меня у этой поверхности в позолоченной тяжелой раме. Он обвивал меня руками, стоя сзади, рассматривая нас в местами потемневшем стекле, которое отражало лица слегка неестественно – может, слегка приукрашенно – из-за изгибов поверхности. На заднем плане почти неизменно звучала итальянская опера. Он неоднократно повторял одну и ту же фразу: «Мозг – зеркало, в котором отражается мир, и здесь ты видишь то, что заполняет мой». Он имел обыкновение мягко класть голову мне на плечо, чтобы подчеркнуть свои слова. Иногда он просто говорил: «* * *». Снова и снова: «* * *». Или заявлял, что ни меня, ни зеркало не заменить. Я думаю, что помутневшая амальгама была для него алтарем. Он что-то говорил о синтоистских монахах[76]
– о том, как они молятся перед зеркалом, потому что оно воплощает божественное солнце.– Для меня, – добавлял он, и на его лице не было ни тени иронии, – зеркало есть любовь.
Зеркало занимало центральное место в жизни Йона. Он использовал зеркальные отражения во многих своих рекламных проектах, в анонсах, которые уже давным-давно вошли в учебники. В этом не было бы ничего предосудительного, если бы он так не любил отражать себя самого. Йон был социально ангажированным, любил общество, где становился еще большим нарциссом. Ему никогда не надоедало показывать мне свои наброски, задумки, из которых родились обсуждаемые и пятнадцать лет спустя рекламные кампании. Я обратила внимание, что он любит размышлять вслух и работать над проектами, пока я сижу на стуле с чашкой чая в руке или бокалом белого.