Через несколько недель после похорон я открыла ларец. Руки по-прежнему были в повязках. Внутри хранились не самоцветы, о которых я грезила, но два манускрипта. Один из них принадлежал перу самого Ханса-Георга Ская и был, возможно, звеном в процессе работы над новым алфавитом. Страницы заполняли короткие истории о буквах, написанные синими чернилами, и я – отдавая дань моему старому учителю – вплетаю их в мой рассказ. Второй оказался на итальянском – листы, изъеденные временем и почти прозрачные, – к нему прилагался перевод на норвежский. Вчитавшись, я поняла, что ко мне попал документ, написанный рукой Мастера Николаса в шестнадцатом веке. Тот самый текст, о котором так боязненно и так туманно отзывался Ханс-Георг Скай.
Теперь я снова извлекла рукопись на свет: этот содержательный почерк – в нем была сама возможность возможности, – который так тронул меня, когда я читала ее впервые. Взгляд вновь заскользил по строчкам, и я поняла, что почти позабыла историю. Или вытеснила ее из памяти. Поняла: я не желала думать о ней вовсе. Отложила на потом даже это.
Записки Мастера Николаса
В тот день, когда отец поднес изумруд к свету и показал мне крошечные знаки на его поверхности – гравировку, смысл которой был мне неведом, но которая, по словам отца, была способна исполнять самые сокровенные желания человека, – мир письма поглотил меня безвозвратно. Отец разрешил мне подержать зеленый камень в руках. Сжимая его в ладони, я горячо, от всего сердца, пожелал стать изобретателем. Мне казалось, что нет в мире более славного и достойного занятия, чем изобретать что-то людям на благо, сродни ткацкому станку, компасу или книгопечатанию. В особенности меня манило последнее, вкупе со светящимися знаками и фигурами, покрывавшими изумруд, и я пришел к окончательному заключению, что мое собственное изобретение будет связано с письмом.
Будучи учеником венецианского печатника и тем самым ежедневно прибегая к помощи диковинных средств ради приумножения текстов, я лишь укрепился в этой вере. Однако вскоре я стал приверженцем того мнения, что человеку под силу отливать и другие литеры, совершеннее тех, какие мы использовали в то время. Я с недоумением наблюдал, как пуансонисты, все самые прославленные граверы, вырезают буквы, будто сошедшие с монашеских рукописных пергаментов. Это касалось даже такого достойного уважения мужа, как мой тезка Николя Жансон[79]
, и изысканных литер в его самой что ни на есть безукоризненно исполненной книге:Став мастером и полноправным хозяином в своей собственной типографии с прилагавшейся к ней словолитней, я немедля принялся за эксперименты, соблюдая строжайшую секретность. Для гранок я обычно выбирал первые главы из Бытия, потому что отменно знал текст и оттого счел, что смогу здраво судить о воздействии букв, которые резал, отливал и которыми набирал текст. За первые годы я не продвинулся ни на шаг. Иные попытки не производили на меня должного впечатления, другие только приводили в смущение. Однако пара шрифтов заставила меня испытать легкий телесный трепет при виде акта творения, сродни тому, что описан во вступительных главах Первой книги Моисея.
Это укрепило меня во мнении, что лучшие варианты букв существуют, что они лишь смиренно таятся в ожидании, когда же их обнаружат.
В отличие от многих моих собратьев по цеху я не мечтал преобразовать гарт[81]
в золото; с помощью гарта, ничтожно малых букв, я мечтал изменить мир.[Абзац неразборчиво. Просматриваются алхимические символы.]
Со временем мои эксперименты сделались более дерзкими. Желая проникнуть в самое нутро букв, я принимал участие в анатомированиях трупов, которые с недавних пор стали проводиться открыто, чтобы иметь возможность заглянуть внутрь человека. За этим обычно следовали дни, когда я вырезал пуансоны[82]
и представлял себе, что и у знаков есть свой скелет, свои мышцы и жилы, сердце и почки, сокрытые от человеческих глаз.Более всего меня подвигали на труд женщины. Я не одинок во мнении, что человеческое тело есть идеал пропорций для букв, однако я, пожалуй, зашел дальше других, заимствуя образцы из этой области жизни. Годами я посещал самых желанных красавиц Венеции и окрестностей. Стоило возлечь с одной из них, и в последующие дни я, преисполнившись видений, прилежно рисовал в своей мастерской, пока кончики пальцев еще помнили изгиб бедер, пока еще теплое воспоминание о коленной чашечке давало мне ключ к более образцовому «о».