И при всех усилиях сохранить Венецию, она остается набальзамированной красавицей… Венеция, как поблекшая кокетка, требует разорительных расходов на поддержание своих прелестей… Венеция живет за счет своих прелестей, на иждивении обожателей, которые ее не покидают, которых у нее целая толпа… Не то чтобы она тайком не трудилась, но где же возможность поддержать себя фабрикацией лент или стекляруса? А миниатюрные модельки гондолы и плохие эстампы единственных в мире зданий – раскупаются одними туристами. Кто узнает тип древнего, надменного венецианца в жалком потомке, упражняющем свою сметливость в мелких спекуляциях над прекрасным трупом властительницы морей?.. Венеция первая в Италии осветилась газом. Надо прибавить, что газовые огни ей к лицу, как красавице алмазы. Венеция встрепенулась. Дворцы, которыми она уже не дорожила, отдав их во власть разрушению, внезапно приобрели ценность, удостоились реставрации. Надобно желать, чтобы эти изящные чертоги попадались не иначе, как в художественные руки… Освещайте улицы газом, сверлите артезианские колодцы, пожалуй, освежите Площадь Св. Марка фонтаном… Но воздержитесь от диких или меркантильных проектов: не покушайтесь на расширение здешних улиц-коридоров; такое намерение могло родиться в туманах Лондона или Вены: южному человеку дорога тень, прохлада; не белите мраморных аркад, не заменяйте на мостиках каменных балюстрад чугунными мещанского рисунка в городе, щеголяющем узорами арабских решеток; не заваливайте более каналов: этим вы не сделаете Венецию похожей на Милан, а только затрудните течение воды, и она вам отмстит зловонием.
Трудно сказать, что уцелело, кроме великой раковины, и есть ли новая будущность Венеции… Да и в чем будущность Италии вообще? Для Венеции, может, она в Константинополе, в том вырезывающемся смутными очерками из-за восточного тумана свободном союзничестве воскресающих славяно-эллинских народностей.
Внутри государственная система Венеции была построена, можно сказать, “по Достоевскому”, – согласно знаменитой теории, изложенной в “Легенде о Великом Инквизиторе”; то же мудрое разделение общества на счастливое большинство подчиненных и несчастное меньшинство владык; то же “самопожертвование” группы “обреченных”, принявших на свои плечи роковое бремя выбора и решения, оставив массе – человеческому стаду – возможность вести стихийную жизнь. И нельзя сказать, чтобы опыт был неудачен. Венецианские “отцы отечества” в знании человеческой психологии не уступали русскому романисту. Они доводили систему до конца. Опекаемой толпе старались устроить веселую и легкую жизнь, и общественные празднества рассматривались прямо, как средство управления… То же отсутствие специализации, которым была отмечена частная жизнь того времени, сказывалось и здесь. Государство не обратилось еще в сложный, самодовлеющий механизм и, близкое к реальной жизни, сохраняло всю впечатлительность и подвижность организма… Венеция умирала медленно, почти незаметно и для других, и для нее самой. Ее агония была прямым продолжением цветущего периода – между ними не лежит никакой резкой грани, не произошло никакого фатального события, которое в истории других народов наглядно знаменует перелом. Венеция не была сломлена неожиданной болезнью, а медленно угасала от старческого маразма. До самых последних дней все жило легко и беззаботно, все веселилось в веселой республике. Даже чем более сгущались тучи на горизонте, тем привольнее, кажется, шла эта жизнь, точно торопясь взять свое у беспощадного времени. Иностранцев – граждан Северной Европы, привыкших к серьезной и суровой жизни своих молодых стран, смущала на первых порах, а затем и увлекала эта праздная и соблазнительная жизнь отжившего государства.
Вид на Пьяцетту и остров Сан-Джорджо.