Таково одно древо фактов, полностью опровергающее старую парадигму. Наряду с ним, однако, существует и другое, словно бы подтверждающее ее. Борьба за церковную Реформацию закончилась в России, в отличие от ее североевропейских соседей, сокрушительным поражением государства. Конституционные устремления боярских реформаторов XVI — XVII веков точно так же, как и послепетровских шляхтичей XVIII, не говоря уже о декабристах, были жестоко подавлены. Местное самоуправление и суд присяжных погибли в огне самодержавной революции Грозного. Наконец, люди после этой революции побегут из России на Запад. На долгие века. А "европейское столетие" России и вовсе исчезнет из памяти потомков.
Что же говорит нам это сопоставление? Совершенно ясно, что представить себе два этих древа — европейское и патерналистское, —выросшими из одного корня, и впрямь невозможно. Объяснить их сосуществование в одной стране мыслимо лишь при одном условии: если допустить, что у России не одна, а две одинаково древние и легитимные политические традиции.
Европейская — с ее гарантиями от произвола, с конституционными ограничениями власти, с политической терпимостью и отрицанием государственного патернализма. И патерналистская — с ее провозглашением исключительности России, с государственной идеологией, с мечтой о сверхдержавности и о "мессианском величии и призвании".
Иван Грозный
Итак, европейская традиция России делает ее способной к политической модернизации, патерналистская делает такую модернизацию невозможной. Из этой немыслимой коллизии и происходит грозный российский "маятник", один из всесокрушающих взмахов которого вызвал у Максимилиана Волошина образ крушения мира ("с Россией кончено").
Если подумать, однако, то иначе и быть не могло. Каждый раз, когда после десятилетий созревания модернизации получала, казалось, она шанс стать необратимой, ее вдруг с громом обрушивала патерналистская реакция. Не имело при этом значения, под какой идеологической личиной это происходило — торжества Третьего Рима или Третьего Интернационала. Суть дела оставалась неизменной: возвращался произвол власти — и предстояло стране жить "по понятиям" ее новых хозяев.
Вот примеры. Впервые политическая модернизация достигла в России высшей точки в 1550-е, когда статья 98 нового Судебника запретила царю принимать новые законы без согласия Лумы, превратив его, таким образом, в председателя думской коллегии.
Во второй раз случилось это в промежутке между 1800 и 1820-ми, когда в числе реформ, предложенных неформальным Комитетом "молодых друзей" императора, оказалась, между прочим, и Хартия русского народа, предусматривавшая не только гарантии индивидуальной свободы и религиозной терпимости, но и независимости суда.
В третий раз произошло это в феврале 1917, когда Россия, наконец, избавилась от ига четырехсотлетнего самодержавия.
И трижды разворачивала ее историю вспять патерналистская реакция, воскрешая произвол власти. На самом деле "с Россией кончено" могли сказать, подобно Волошину, и ошеломленные современники самодержавной революции Грозного в 1560-е. И не только могли — говорили. Ибо казалось им, что "возненавидел вдруг царь грады земли своей" и "стал мятежником в собственном государстве". И трудно было узнать свою страну современникам Николая I, когда после десятилетий европеизации "люди стали вдруг опасаться, — по словам А.В. Никитенко, — за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных". А по выражению М.П. Погодина, "во всяком незнакомом человеке подразумевался шпион".
Такова, выходит, тайна загадочного русского "маятника". В какой другой, спрашивается, форме могла воплотиться в критические минуты смертельная конфронтация двух непримиримых традиций — произвола и гарантий — в сердце одной страны?
Боксеры называют такие ситуации клинчем, шахматисты — патом. Разница лишь в том, что. в отличие от спорта, оказывались тут на кону миллионы человеческих жизней. Где же выход из этого, казалось бы, заколдованного круга?
Царевич Дмитрий
Степана и Фрола Разиных везут на казнь