Тем ярче и незабываемее стал эффект. Совершенно непохожим на другие учебники образом и удивительно лаконично первые же параграфы книги разогнали туман в моей голове, разомкнули замкнутые круги, и расставили все по своим местам: что есть экспериментальный факт и что — логическое следствие из него, что — определение и что — закон природы. Наступившую легкую и веселую ясность я бы сравнил с тем, как иногда в горах солнце и вольный ветер решительно разгоняют плотный туман и дают миру возможность засиять всеми красками. Хотя книга и не была учебником теоретической физики, именно она дала мне впервые ощутить, как может настоящая теоретическая физика прояснить устройство мироздания. Не сложными формулами, а глубоким пониманием архитектуры этого здания. После чего и формулы уже не столь сложны. Через пару лет я дорос до «Курса» и не раз еще пережил ощущение наступившей ясности. Такой личный опыт помог мне понять признания выдающихся физиков о необычайной ясности мышления Ландау.
Со временем я обнаружил, что Курс отвечает не на все возможные вопросы, а некоторые ответы перестали мне казаться полными. Ну и прекрасно! В развивающейся науке должны появляться новые вопросы, как и новые ответы на старые вопросы. А иначе что делать новым физикам? В качестве одного из таковых я заинтересовался вопросом, о котором в «Ландафшице» ничего не говорилось.
Вопрос оказался на удивление старым, и поставил его впервые еще в 30е годы Матвей Бронштейн, один из близких друзей Ландау. В докторской диссертации 1935 года и в двух статьях 1936-го Бронштейн дал глубокий — самый глубокий доныне — анализ этого вопроса.
Этот вопрос касался соединения двух главных физических теорий — эйнштейновской теории гравитации, которую Ландау считал самой красивой в физике, с квантовой теорией — самой глубокой и самой плодотворной, среди плодов которой вся электроника. Для народного хозяйства квантовая гравитация пока не требуется, но она не прихоть теоретика. Есть природные явления, требующие квантово-гравитационной теории, — это, к примеру, последняя стадия жизни звезды и первые мгновения расширяющейся Вселенной. Почему же тогда вопрос Бронштейна не попал в Курс? Потому что на него не было ответа. Ни четверть века спустя после работы Бронштейна, когда Ландау еще мог включить его в Курс. Ни еще четверть века спустя, когда этим вопросом заинтересовался я. Ни к сегодняшнему дню, хотя прошло уже три четверти века с тех пор, как Бронштейн поставил этот вопрос и объяснил главную трудность на пути к ответу. И несмотря на то что за прошедшие десятилетия опубликованы сотни научных статей на эту тему.
Я стал разыскивать все, что он написал, и все упоминания о нем. Стал искать людей, которые знали его и могли что-то рассказать. Имя Матвея Петровича оказалось волшебным паролем. Люди откладывали дела и подробно отвечали на мои расспросы — в письмах и в беседах.
Рассказывали мне о Бронштейне и его друзья по физике — академик В.А. Амбарцумян из Бюракана, леди Пайерлс — урожденная Женя Каннегисер — из Оксфорда, и многие другие, менее именитые и более близкие к Москве. Почти во всех этих рассказах появлялся Ландау, как один из самых близких его товарищей.
И тогда у меня возникла личная претензия к Ландау — почему он не оставил никакого свидетельства о Бронштейне?! Лишь один короткий текст — предисловие 1957 года к переизданию «Солнечного вещества». Там есть хорошая фраза — что книга «написана настолько просто и увлекательно, что чтение ее, пожалуй, равно интересно любому читателю от школьника до физика-профессионала». Но что физик-профессионал Ландау думал о Бронштейне не для предисловия? Очень хотелось мне это знать. И очень обидно было, что никогда не узнаю. Только двадцать лет спустя всплыло свидетельство очевидца, что Ландау говорил о Бронштейне как о единственном человеке, который повлиял на него при выработке стиля. Но почему бы ему самому не написать об этом?!
Все началось с того, что физик Яков Смородинский, узнав о моем интересе к Бронштейну, горячо одобрил выбор. Оказалось, что Смородинский студентом Ленинградского университета слушал лекции Бронштейна и запомнил их на всю жизнь. А кроме того, где-то на антресолях он сохранил — с 1937 года — свой конспект машинописной рукописи, полученной от самого лектора.
И вот передо мной четыре школьные тетрадки с надписью на обложке «М. П. Бронштейн и Л. Ландау. Статистическая физика (конспект по рукописи)». Сама обложка несет примету времени. 1937 год был в России дважды траурным. Открытым торжественным трауром отмечалось столетие со дня смерти Пушкина, на тетрадных обложках — репродукция картины «Дуэль Пушкина» и стихотворение Лермонтова «Смерть поэта». Второй траур был скрытным, тайным даже для тех, кто уже потерял близкого человека, но еще не знал об этом.