Ее не обвинят и не прогонят. Она станет совестью своего народа. Мы, гадже, будем внимать ей и учить ее стихи в школе. Золи объездит всю страну, и люди выйдут на улицы, чтобы слушать ее. Оседлые цыгане смогут спокойно ходить по городу, и никто не плюнет им вслед. Золи вернет людям чувство собственного достоинства. Все наконец наладится, наладится просто и изящно, и на груди у каждого из нас будут красоваться медали с красными лентами…
Поразительно, какими ужасными могут быть слова. И никакой поступок не покажется отвратительным, если дать ему пристойное название.
Я работал в поте лица. Память донимала меня. Я снова видел молодых милиционеров, бивших меня по пяткам, когда я впервые пересек границу. Они сидели в кузове грузовика и ждали. Я снова мысленно оказался со Странским в поезде, который вот-вот должен был тронуться, а потом отчетливо услышал два пистолетных выстрела.
К раннему утру первое стихотворение скатывалось с печатного станка. Я взглянул на свет в кабинете Кисели. Он посмотрел на меня сквозь жалюзи, кивнул, поднял руку и улыбнулся.
Я поднялся по лестнице к разрезальным станкам, чувствуя в руках вес ее труда.
Смотри, как горит старый хлам в твоем сердце. Сейчас я лежу, и моя нога зажила настолько, что я понимаю: она уже никогда не заживет.
Всего несколько дней назад, после того как Золи была изгнана своим народом, я отправился искать ее. На поле под Трнавой мне попались несколько крестьян. Они сказали, что видели ее, что она шла на восток. Оснований верить им не было, они обрабатывали поля, которые больше не принадлежали им, и, заметив меня, занервничали. Самый младший из них говорил, как хорошо образованный человек, хотя и отрывисто. Он пробормотал себе поднос: «Сибирь», — сказал, что ее можно увидеть с самого высокого из здешних деревьев и чтобы я залез и посмотрел сам. Он ударил лопатой в землю и перекинул ком себе за спину.
Я поехал дальше, думая, что без колебаний взялся бы за эту работу: пошел бы на чужое поле и глубоко воткнул в него лопату.
Мне лишь хотелось бы напоследок создать что-нибудь удивительное и прекрасное. Но что я должен делать сейчас? Остаться здесь и читать вслух свою продовольственную книжку? Засесть за революционную оперу?
Однажды я спросил Странского, будет ли музыка в темные времена, и он сказал: да, в темные времена всегда звучала музыка, а времена почти всегда темные. Он повидал целые горы разлагающихся трупов, и мертвецы не спорили с ним.
Я могу перечислить то, по чему скучаю и буду скучать. Я скучаю по высоким деревьям вокруг кибиток, по звону струн арф на ухабах дороги, по соколам, парившим вокруг озер, когда табор Золи выезжал на дорогу. Я буду скучать по тому, как она ходила от станка к станку в типографии, прикасаясь к смазанным оттискам, читая старые стихи, меняя их, поправляя. По тому, как она поддергивала подол, проходя своей молодой походкой мимо незнакомого мужчины; по тому, как дрожали две родинки у основания ее шеи, когда она пела. Буду скучать по непреодолимому стремлению к перемене мест, присущему цыганам из ее табора; по тому, как она произносила слово «товарищ», как полно и живо оно звучало. Скучать по ее стихам, хотя они и живут в моей памяти до сих пор.
Но я довольствуюсь тем, что у меня есть здесь и сейчас. Я знаю, что мои дни не станут ярче, и не думаю, что мои слова найдут в ком-то отклик. Вчера Кисели постучал в мою дверь — я не появлялся на работе пять дней подряд. Он смерил меня взглядом, слегка улыбнулся и сказал:
— Трам-та-ра-рам, тебя ждет работа, сынок.
И вот я выхожу на костылях из дома и иду в типографию.
Чехословакия — Венгрия — Австрия 1959-1960
Долгое время дорога безлюдна. Виноградники и бесконечные ряды сосен. Она ступает по траве между колеями, сандалии промокли, ноги натерты. Там, где дорога делает поворот, она видит невысокую каменную ограду, за ней и молодыми деревцами — небольшой сарай. Нет ни лошади, ни следов от машины, ни дыма над трубой. Она проходит между деревцами к сараю, открывает дверь, заглядывает внутрь. В щелях между досками — сухая зимняя трава. Обломки ящика от винных бутылок, пустые ведра, сухие листья. Дверь держится на деревянных петлях, но крыша прочна и еще может уберечь от непогоды.
Золи замирает на пороге, оказываясь в раме между светом и тенью.
В углу стоит треснувшая раковина, из крана сочится вода. Она открывает его, трубы грохочут и стонут. Она подставляет под струю ладонь и, когда она наполняется, пьет. Ей так хочется пить, что она чувствует, как вода течет внутри ее тела.
Она наклоняется и снимает сандалии. Прилипшие к ним лоскутки кожи отрываются и торчат. Сильнее всего саднит там, где отмершая кожа граничит с живой. Она закидывает одну ногу в раковину, но вода едва сочится, и получается, что она только втирает грязь в свои раны. Золи прикрывает рану завернувшимися лоскутами кожи, проходит через комнату, опираясь о стену, ложится и кладет голову щекой на холодный пол. У нее болит челюсть.