Отныне никто не будет есть вместе с ней. Никто не пойдет рядом. Любое имущество цыгана — лошадь, стол, тарелка — станет негодным от ее прикосновения, каким бы ценным ни было. Ее не похоронят цыгане, когда она умрет. Она не сможет вернуться, даже и в виде духа. Она не сможет преследовать их. Они не будут говорить о ней: она предала жизнь и стала более чем мертва: не цыганка, не гаджо, просто ничто.
Золи велели закрыть глаза, и Вашенго выпроводил ее из табора. Она чувствовала дыхание покойного дедушки: в нем слышались звуки лет. Другие старейшины ее не тронули, но ее провожал топот их сапог. Всех детей увели в кибитки. Она взглянула на кибитку Конки, кренившуюся набок из-за разрубленных колес. Угол занавески пошевелился, от окна отпрянула тень. «Пирамнийо, любимая, если б я могла собрать всю свою глупость и отдать ее в твои руки, ты ходила бы, согнувшись, до самой смерти». Никто из женщин не выглянул, им не велели: ослушавшаяся почувствовала бы тяжесть мужской руки.
Незадолго до рассвета на восточном краю неба появилась узкая полоска облаков. Вдалеке виднелись склады, дома-башни, за ними простиралась пустота холмов. Ни одно место не казалось более защищенным, чем все остальные. И тогда она пустилась в путь.
Утро. Она стоит на пороге сарая, вцепившись в косяк и глядя на виноградник с многочисленными лужами, на склоны, террасами спускающиеся в долину, на серую завесу тумана, лежащую на невысоких Карпатских гоpax. «Я отвыкла, — думает она. — от такой чистой тишины, которую нарушают только ветер, дождь да мое дыхание». Около часа она ждет прекращения дождя, но он не ослабевает. Она собирает вещи, натягивает на голову шаль и выходит под проливной дождь.
Она останавливается, прочищает кончиком пальца уголок глаза и съедает крошечный желтый комочек слизи.
У дороги она взбирается на каменный переход через стену, тропинка от него ведет к сосновому лесу. Капли дождя срываются с ветвей и падают на землю. Она наклоняется, набивает карманы хрупкими иглами, шишками, сухими веточками и несет все это в сарай.
Там она бросает принесенное в кучу посреди помещения. Встряхивает зажигалку, желая понять, достаточно ли в ней бензина — хватит, наверное, еще на неделю-другую. Из обломков ящика из-под винных бутылок складывает костер. Он разгорается, она бросает в огонь сосновые шишки и ждет, когда они раскроются. Трогает отекшую челюсть и думает, что, раскусывая сосновые орешки, можно сломать больной зуб и он наконец вывалится. Но когда она пробует раскусить орешек, шатается один из передних зубов.
«Я не потеряю передние зубы. Что угодно, только не это».
Она присаживается на корточки и ест. Каково, думает она, жить так всегда, ходить туда-сюда между сосновым лесом и сараем по пустому полю под бесцветным дождем, питаться сосновыми орешками, смотреть, как горит, потрескивая, огонь. Лежать на полу, прижимаясь щекой к половицам, просыпаться в тишине, ничего не говорить, ничего не вспоминать, не видеть ни души, позволить своему имени беззвучно войти в стены сарая.
В животе у нее начинает бурлить. Она подбирает складки платья, распахивает дверь, торопливо идет к каменной стене, стягивает с себя нижнее белье, холодная трава щекочет кожу. Она принимает устойчивую позу, одна ладонь, словно драпировка, лежит на камне. Кишечник опорожняется. Она отворачивается от скверны, от вони собственных внутренностей.
У дальнего конца стены стоит огромная коричневая собака с глазами, как фонари. Она поднимает голову и начинает выть. Влажные складки кожи над глазами трясутся.
Подняв платье и нижние юбки, Золи перелезает через стену. Камень, который она задевает коленкой, оставляет ссадину. Ноги скользят в дерьме. Когда она выходит на дорогу, собака уже нюхает ее испражнения и непереваренные сосновые орешки.
Золи поплотнее запахивает пальто и, шлепая сандалиями, быстро идет по дороге. Перебирается через еще одну каменную стену и садится, прислонившись к ней спиной. Грудь часто вздымается. Мелкие ласточки беззвучно проносятся сквозь кроны деревьев. Никаких признаков домов и телег. Она некоторое время отдыхает, отирается влажной травой, дочиста вытирает руки и закидывает ноги на стену.
Эта дорога шире прежних, она покрыта гудроном, длинная, прямая.
Дождь прекращается, и она идет по блестящему гудрону в свете выглянувшего зимнего солнца. Сандалии хлюпают и натирают исцарапанные ноги. «Я, — думает она, — женщина двадцати девяти лет, а иду, как старуха». Пальцами правой руки она ощупывает свою грудную клетку и старается не сутулиться. Пальто промокло, отяжелело, ей приходит мысль, почти утешающая своей простотой: его надо перекинуть через руку. Она беспечно идет по середине дороги. Со всех сторон ряды виноградных лоз, колхозные сараи, вдалеке на фоне неба виднеются горы.