Ну а Луиджи? Когда, следуя за дедом, он покидал свою лачугу в Фонтанелле, первым его намерением (я обязан об этом сказать) было следующее: «Ограблю старика и смоюсь». В районе Фонтанелле, где запах смерти, поднимающийся из каменоломен, делает мутной воду в ручьях и нагоняет тоску на прохожих, в этом районе даже у семилетнего за плечами не менее семи веков. Козопасы, воры и нищие, огородники и старьевщики, люди, забытые и святыми, и переписью, — вот кто населяет лачуги и пещеры Фонтанеллы; залетевший туда ветер, ломая руки, тут же бросается прочь; колеса случайно забредшей шарманки сразу же покрываются какой-то странной коростой, а все ее песенки, все ее танцевальные ритмы — прислушайтесь — ведь они словно оставшиеся в живых свидетели преступления! Но дон Сальваторе Гуаррачино, сам того не зная, оказался от всего этого защищенным с той самой минуты, когда он внимательно взглянул на внука, и его первоначальное намерение назавтра же от него избавиться уступило место непреоборимой потребности опекать его, жалеть и любить.
Деньги, которые хранились в стоявшем под кроватью солдатском башмаке, были отныне в такой же безопасности, как если бы они хранились в банке. Ловите его в сети любви, дьявола из Фонтанелле, уверяю вас, это именно та ловушка, которая тут нужна! Правда, у Луиджи при этом и речи не было об искренней, настоящей привязанности. Чем дальше, тем более чужим казался ему старик. Так почему же в таком случае он не отказывался спать у него на груди или в ногах? Почему вместе с ним работал и голодал?
Непостижимый этот мальчик, увы, не приносил счастья своим друзьям. Каким-то роковым образом вокруг него всегда устанавливалась характерная для Фонтанелле атмосфера нищеты и страданий. В течение двух лет дон Сальваторе почти полностью растерял и здоровье, и деньги, припрятанные в солдатском башмаке.
— Ешь ты, — говорил он, подвигая внуку скудную еду.
— Не хочу, — с ледяным упорством отвечал Луиджи, его нахмуренный лоб и сверкающие глаза были лбом и глазами бойца, который либо добьется своего, либо погибнет. Это была непримиримая, трагическая по своей сути, инстинктивная борьба — борьба между любовью деда и великодушием внука. Да-да, именно великодушием.
Если бы вместо того, чтобы, сидя на скале, разглядывать свое отражение в сонной воде Мерджеллины, Луиджи действительно умер бы и рассказывал сейчас о себе богу, слово «великодушие» объяснило бы все. «Иисусе, мы, из Фонтанелле, можем украсть что угодно и у кого угодно, но с соблюдением всех правил, в освященной обычаями стычке. У того, кто чем-то владеет, есть запоры, тайники, оружие, сторожа и хитрость. Надуть его, обмануть — это значит прорвать его оборону и нанести точный удар. Ну а если нам слепо доверяют, нисколько в нас не сомневаются и не оказывают нам никакого сопротивления?! Иисусе, уж вам-то я не стану врать. Вы прекрасно знаете, что будь моя воля, я и дня не остался бы с дедом, он мне не нравился, и если я прожил с ним пять лет, если всегда его слушался, если я даже плакал, когда его хоронили, то это только потому, что я не хотел, чтобы он взял надо мной верх. Я понятно говорю, Иисусе? Чтобы он взял надо мной верх!»
Настоящий, законченный, очевидный беспризорник изначально наделен теми качествами, которые Луиджи приобрел с большим трудом: он ничего не ждет, стены переулка служат ему и зонтиком, и подушкой, и платком, и он так одинок, что мир кончается для него там, куда не может дотянуться его взгляд или его рука; равнодушие к миру и очерчивает для беспризорника его пределы. И вот дед покинул этот мир — не на своих ногах; на следующий день после этого Луиджи (накануне он предусмотрительно исчез, чтобы избежать грозящей неприятностями встречи с полицией) пробрался в дом, чтобы унести с собой кое-что из вещей, и столкнулся там с Винченцо Торрузио, который успел уже все подчистить к его приходу. Шакал, носящий это имя, близорукий парень-альбинос, нисколько не смутился. Он сказал, что просто вернул себе часть денег, которые задолжал ему когда-то покойный.
— А по тебе, — добавил он, — плачет приют, полицейские тебя уже искали, и снова будут здесь с минуты на минуту.
— А по тебе плачет Поджореале![17]
— закричал Луиджи и, схватив с сапожного столика шило, запустил им в Винченцо.Дон Винченцо уклонился от него неуловимым изящным движением — так тореадоры подставляют смертельному удару рогом просвет размером с игольное ушко, — затем разоружил Луиджи, но, прежде чем приступить к расправе, ему пришлось на него взглянуть. А взглянув, даже он, не человек, а скотина, не смог устоять перед очарованием мальчика. Он сдался, и сдался в высшей степени картинно, то есть поднял Луиджи с пола, вернул ему его оружие и сказал:
— Ты прав, давай!