а потом во сне Андрюшу вижу. Все будто с горки с
ним катаемся. Уж больно он шибко катит меня, воздух
в груди спирает, я поближе норовлю к Андрюше, а о н —
от меня да будто, как вожжами, санками-то погоняет.
Саночки махонькие, с железными полозками, еще ты,
Гелюшка, катался. И сегодня опять видела. Спрашива
ла, мол, когда к себе заберешь. А он и говорит, когда
все деньги проживешь, тогда и заберу. Охти мне, да ка
кие у меня деньги, велика ли пензия.
И опять пепельные глаза налились быстрой непро
глядной слезой, сердито загремела мать самоварной
трубой, кофтой прошлась по глазам, пышкнула-дунула
в березовый огонь, и быстрые алые струйки потянулись
в дыроватом железе, загудело в трубе. Геля нехотя
слушал мать, ее надсадный голос, нетерпеливо хмыкал,
пытаясь оборвать ее, потому что было трудно и досад
но слышать такое в сотый раз.
169
Федя Понтонер примерялся к бревну. Он неловко кру
жился у дерева, высоко задирая ноги в шерстяных нос
ках и ступая резиновыми калошами так, будто месил
глину, — это с войны у него такая болезнь. Но все же
решился: набросил на комель веревочную петлю, для
прочности наступил на бревно блестящей калошей, по
том ватным колпаком вытер сопревшее лицо, положил
эту странную шапку на плечо, под лохматую толстую
веревку, и попытался сдвинуть дерево. Видно было, как
силился Федя Понтонер, порой оглядываясь по сторо
нам и словно ожидая подмогу: ноги оскальзывались
на выгоревшей траве, ватная поддевка задралась, и
темно-синие галифе с кожаными заплатами на ягоди
цах надулись — знать, тяжесть для Феди Понтонера
была непосильной. Но тут с угора вывернулась голу
бенькая коляска с белым бордюрчиком по защитному
козырьку, и появилась присадистая низкорослая жен
щина.
Геля удивленно смотрел и не верил самому себе. От
куда-то взялась Талька или похожая на Тальку вялая
женщина с небрежным ворохом черных волос на голо
ве. Она что-то сердито говорила Феде Понтонеру, а
что — не разобрать, только доносилось задышливое
«буль-буль», потом подпряглась сама, лениво подвину
лась под натянутую веревку, легко сдвинула дерево, и
Федя Понтонер, покачиваясь, будто канатоходец, мед
ленно поволок его. Со стороны казалось, что он поми
нутно решает, а не бросить ли затею эту к чертовой мате
ри, и бревно тоже с видимой неохотой подвигалось впе
ред, натягивая веревку и откидывая Понтонера назад.
А Талька больше не взглянула на мужа, круто завер
нула коляску в заулок и исчезла за домом.
Мать сопела Геле в затылок, порываясь что-то ска
зать, и лишь хакала — «ха-ха», — что означало, будто
смеется она, потом пошла и плюнула в таз.
— Чего он бревна таскает? Делать нечего? — спро
сил Геля у матери, но та будто не расслышала сына и
заговорила быстро сухим раздражительным голосом.
— Вишь, идет? Королева на голом месте. Сама в
себя не влезат, шире широкой. Как развезло! А все хо
дила. как кошка худая. Он ведь подобрал, с ребенком
взял суку такую, да она нынче посередке мостков хо
170
жить, если на всем готовом, людей в столовке объедает
да домой ведрами волочит свиньям. Бесстыдница, три
дцать лет бабе, а на какого мужика позарилась! Ха-
ха... С робенком взял, килан несчастный, живут кра
суются. Вот людям удача, им война не война. Таким
война на радость... Это все она, все она, королева! Не
успела в дом войти, как всяко меня обкастила, с ног
до головы дерьмом обмазала, что я така-растака, дар
моедка да распутница. Это я-то распутница? Тридцать
лет мужа с войны жду, а за мной тоже бегали — при
сватывались... А недавно в воротал так прижала, что
в подреберьи хрустнуло, и три дня я подняться не мог
ла с кровати...
Мать все говорила, Геля скреб ногтем оконное стек
ло, а дядя Кроня совсем утопил лобастую голову в под
столье, и только торчали седые от солнца волосы; он
смущенно потирал лопатистые обгорелые руки с тра-
урной каймой под ногтями да хмыкал каким-то своим
тайным мыслям. Потом неожиданно встал из-за сто
ла, чуть не свернув самовар, а мать сразу испуганно
замолкла, кинулась, распялив руки и загораживая вы
ход, запричитала:
—• Ты куда, Кронюшка? Хоть заночуй, не в частом
бываньи и заходишь.
А дядя Кроня рассмеялся рыдающим смешком, ко
ротко и мелко, будто ему не хватало воздуха, прижал
Лизавету к груди, похлопал по спине и сказал:
— Ну что ты, сестренюшка, тюх-тюлюх.
Из дерматиновой хозяйственной сумки достал что-
то длинное, похожее на колбасу и завернутое в тонкую
белую бумагу, размотал, будто куклу, и поставил под
ле самовара бутылку коньяка.
— Хотел женку обрадовать, а она тут ближе к де
лу. Тюх-тюлюх.
— Не смей так поступать! — кинулась мать, суя-
бутылку обратно в руки брата. — Не к нищим пришел
в кои-то веки, и сами в силах поставить. Ну-ко, Гелюш-
ка, там в кладовочке холодненькая, вас и дожидалась.
— Ладно, ладно тебе. Вот уж прямо, как перепо
лох. Пусть стоит, места не унесет, а там, глядишь, и
распечатаем. Ну, Лизавета, неси черепушки, пить бу
дем. Разговоры поведем, тюх-тюлюх.
171
так не говаривал. Еще ненароком обзовут «Тюхой-тю-