лилась приподнять ее тяж елое тело, чтобы ослабить ве
ревку, и с натугой в горле кричала:
— М ама, а мы-то куда?...
Потом мать, поглаживая затылок, еще долго сидела
на полу, потерянно качала головой и все повторяла мо
нотонным слабым голосом:
— Ой, доченька, зачем ты это сделала? Одним бы
вам легче было. В детдоме хорошо кормят. В детдоме
чистые простынки и каждую осень новые ботинки да-
вают.
— М ама, а мы-то куда? М амушка!.. — Сонька то-
230
но плечо, потом целовала ее в щеки, глаза. Тут мать не
сдержалась, что-то словно рванулось и лопнуло у нее
внутри, так неистово вскрикнула она «о-о-ой1», будто
мужа заново схоронила, а сейчас ей в самую пору, пока
не присыпали стылой землей крышку гроба, пока глухо
бренчат о дерево мерзлые комья глины, тут и кинуться
в могилу самой. Она еще раз крикнула «о-о-ой!», знать,
пекло невыразимо душу. А слез не было, чтобы освобо
диться от лютой каменной горечи, потому она рубаху
на груди полоснула, совсем растелешилась, катаясь по
полу, пока-то слезы родились и полились не смолкая...
И только под самое утро притихла, не в силах уж
встать, так на полу и уснула. Чтобы свет не бил в
глаза, укрыла Сонька мать простыней прямо с головой,
как покрывают мертвых, и Гелька бессонно сидел ря
дом, часто отгибая уголок простыни и касаясь ртом м а
теринских губ, чтобы знать, дышит ли она...
•»
«Так почему ж е человеку дана такая короткая
жизнь и так много в ней горя? Неужели из беды да в
беду — вот и вся жизнь?» — с тоской подумал Геля,
машинально отбиваясь от гнуса, потому что уже утро
народилось, встало парное солнце, стена дома накали
лась и стала отдавать зноем, радуя черных назойливых
мух. Нет, Геля не свое горе считал — оно жило в д ал ь
них тайниках памяти, еще не подвластное учету, — сам
того не ведая, а может, смутно понимая и боясь, он
вспоминал материну жизнь, а вместе с нею невольно
заново узнавал и свою, чтобы отныне не забы вать ее.
Почему так случилось с материной судьбой, что, когда
люди шли от горечи к радости, мать жила от горечи к
горечи? Ведь где-то были истоки этих постоянных не
счастий, и он силился найти их, обращ аясь заново к
детству.
В углу заулка у неподатливых сучкастых чураков,
развалить которые у матери, наверное, не хватало сил,
стояли зачернелые санки с обгрызенными копыльями и
лохматыми березовыми обвязками по передку. Полозья
почернели и ссохлись, раздались в стороны, и самые
231
нужны, эти чунки, и, может, только мать нрижаливает
их, или руки у нее не доходят, чтобы развалить на дро
ва, вот они и сутулятся, мокнут под дождем, поставлен
ные на дыбки.
Когда-то с дровами было туго и слезно, на них уби
вали последние силы, и Гелька с матерью таскались за
дровами в дальний лес, до которого шли километра три,
а потом надо было забираться вглубь, по пояс утопая
в январском снегу. Без мужика в доме топоры были ис
туплены, и мать тю кала в деревину через силу, часто
ругаясь, проклиная бога, и глаза ее были жестокими в
ледяной занавеси обмерзших ресниц. Она валила дере
во по-бабьи, нагнувшись напряженно к березе, часто
поправляла осыпанный снегом плат, а топор то и дело
выскальзывал из обледеневших рукавиц, тонул в снегу,
оставляя за собой только сизую глубокую норку. Мать
вздыхала, отыскивала топор, потом долго терла щ ерба
тое лезвие, тоскливо оглядывалась на холодный з а
стывший лес, на бесконечное мелькание мрачных де
ревьев, уплывающих в калтусину*.
Д рова были сырые и непокладистые, и Гелька во
лочил их через силу, отступая спиной к чункам, он ча
сто оступался и падал.
Потом они наваливали каменные корявые деревины,
которые никак не хотели умещаться на чунках, перевя
зывали хрустящей веревкой, впрягались в петли, обми
ная их на плече, чтобы не так резало, всею тяжестью
опадали вперед и долго топтались на месте, оскальзы
ваясь в снегу. Мать сердилась, со злости пинала коря
вые дрова, больно ушибая ногу, и начинала причитать
и раскачивать чунку, чтобы оторвать примерзшие по
лозья. И когда, надсаж иваясь и хукая всей грудью,
они наконец выползали на твердую дорогу и за ними
тянулась глубокая снежная траншея, это было как бы
маленьким праздником, мать даж е улыбалась, забы
вала на миг о своем вдовьем горе, прижимала Гельку
к себе и что-то говорила ласковое и непонятное просту
женными губами. А Гельке было до того хорошо — ведь
для него это была пусть и тяж елая, но пока еще иг
р а ,— до того хорошо, что он даж е распахивал паль-
* Калтусина
— низкое место, поросш ее кустарником.
232
начинала ворчать, и, боясь осердить ее, Гелька ластил
ся и говорил по-мужичьи, широко расставляя ноги и
строго глядя из-под обмерзших бровей:
— Ну пошли, што ли?
— Ой ты, работничек мой! Яичко ты воробьиное,
конопатое.
— Я не яичко...
— Не-не, не яичко. Ты последышек мой. Ой, жив бы
отец был, разве мы бы так нынче убивались? — сразу
жалобилась мать.
— А мы не хуже других живем. Нам пенсия за п а
пу идет.
— Д а как не хуже-то... Мне вот тридцать годочков,
я бы еще пожить хотела, а вас шестеро. Ой, дура я,