Подъезжали к Москве. Ленька добрался к окошку. Город лежал перед ним как нарисованный, и только на солнце тепло золотились далекие главы церквей. Он уцепился рукою за раму и высунул голову, ветер взвил его волосенки. Он засмеялся и вытянул руку, растопыривши пальцы. Ветер упруго толкался в ладонь, Ленька его начал ловить, хватая в кулак и откидывая. Это было приятно. Вдруг с шумом и грохотом что-то надвинулось, прямо в глаза, и с тою же режущей быстротою исчезло. Ленька едва успел убрать голову, а то бы отрезало. Не сразу он выглянул снова и увидал убегавшие легкие стены моста. Оказалось, что вовсе не страшно. И он опять начал ловить и кидать своею больною рукой, как птичка, в ладонь трепавшийся воздух. Но скоро потом стали мелькать заборы и здания, громады заброшенных фабрик, и Ленька забыл обо всем, едва успевая, только что проводив глазами какую-нибудь много саженную вывеску, откидывать голову снова вперед на новое пролетавшее диво.
В вагоне, тем временем, все стало на ноги, засуетилось. Подъезжали к Рогожской, и едва ли не половина народу слезало. Туг было полегче насчет багажа и начальства поменьше. Кроме того, в Москве отбирали билеты, и вообще канитель. Никандр все это видел и соображал. Он проявил большую предусмотрительность и, чтобы дело еще было покрепче, вылез в окно, опять на обратную сторону, и вытащил Леньку. Это было задумано правильно, и они избежали многих мытарств.
Когда поезд ушел, они потаились еще, а шутом проскользнули в ворота и дальше на улицу. Наконец, они были в Москве.
VIII
Про столицу они только слыхали, но в ней никто из Болдыревых не бывал, кроме Маланьи, которую мальчикам предстояло теперь разыскать. Они шли не спеша. Все их здесь удивляло.
Тот, кто в Москве давно не бывал, также ей удивлялся бы, но по-особому. За последние годы каждую зиму и весну, и каждое лето и осень, менялась Москва, и каждый раз бывала она сама на себя не похожа, на ту стародавнюю, какою ее долгие годы знали и представляли, изображали. Ход революции, все повороты ее, новая жизнь сверху и донизу ее переворошили, и самый город, стоявший века, и с ним его обитатели, как бы также тронулись с места, поплыли покорно меж берегов неизвестных, среди причудливых стран, покорствуя местному быту, суровому, своеобразному.
Но мальчики этого не ощущали, все они принимали, как если б так и должно было быть. Больше всего их изумляла и даже давила махина самого города. Он был бесконечен, шире полей и лугов, дремучее леса и выше его. Отдельные здания казались им необъятными, и необъятные между них попадались им груды развалин; зачем они тут, откуда взялись?., но как было бы в них хорошо поиграть! Люди, наряды, машины по улицам — все было пестро, дико и суетливо, все резало глаз. Но что наравне с москвичами прельщало их взор, манило и раздражало, — это были те самые, за стеклом белые булки, пирожные, про которые слава дошла и до деревенского Леньки. Для москвичей это была забытая новость, в сущности говоря, нищета, но поражавшая паче великолепия; для голодных ребят и во сне им не снившийся лакомый пир. И что именно были все эти соблазны за тонким прозрачным стеклом, и стекло это было возможно даже потрогать, как бы касаясь, как яблочко, спелого хлебца; близость эта, доступность и невозможность ошеломляли ребят. Так стояли они перед витриной, безмолвные, завороженные, не произнося ни единого звука, а между тем в двери толкался народ, и через стекло было видно, как подходили и выбирали, платили у кассы; кое-кто выходил, одною рукою придерживая невидимо кем за ним затворявшуюся стеклянную дверь, а из другой — с поспешностью отрывая широко разинутьш ртом добрый кусок… Так лошади, на сторону поводя всею мордой, рвут из-за решетки клок сена.
— Видишь… только бы денег… ха… только бы денег… — бормотал про себя Никандр, отходя.
На Театральной сели они передохнуть. В сквере народу было немного. У входа, сами покуривая, суетливо толкались мальчишки, продавцы папирос; были они также оборваны, грязны, но наших ребят, конечно, облаяли бы, если б Никандр не поглядел так свирепо, заранее даже двинув плечами. Он их презирал и завидовал им. Одна старуха, торговавшая ягодами, схватила его за болтавшийся тощий мешок.
— Ай что продаешь?
Никандр ее обругал.
Он и сам бы скрутил папироску, больше, конечно, для вида, для независимости, сам бы охотно, с суровою важностью, старухе приказал отпустить лакомый фунтик, но были коротки руки. А ягоды были огромные, знать городские, каких на деревне и не видал. Он злился, сопел и молчал. Ленька, измученный ночью, ходьбой по камням, снова голодный, устало глядел, уже не удивляясь, на горки цветов, на мягко катившие мимо автомобили, на желтых коней, со стены летевших по воздуху… Понемногу все это его сонно зачаровало, и он задремал.