Завтра он должен был выходить из больницы и как в тумане слушал слова фельдшерицы, не понимая их. Он лежал неподвижно, прислушиваясь только к себе и не в силах противиться себе. И когда она встала, чтобы уйти, взял ее за руку и наклонил крепко к лицу. Губы его что-то шептали, но слов не было слышно. Она склонилась еще, чтобы расслышать, что он говорит. Но одною рукою сильно охватил Семен ее стан и весь метнулся с подушки к лицу, близко склоненному.
Все это было только мгновение. Быстрым, коротким движением она оттолкнула его, и Семен уловил в глазах ее один острый испуг. Она не сказала ни слова и быстро, бесшумно, сию же минуту ушла.
Минула ночь — очень долгая. Он ждал ее утром и днем. Она не пришла. После обеда за ним прислали подводу. С тяжелой и смутной душой шел Семен, спускаясь со ступенек крыльца под навесом.
Но вдруг ему показалось, что кто-то стоит за окном. Он обернулся и успел уловить, как быстро она отняла от глаз кружевной свой платочек. Лицо ее было бледно, и глаза не опустились перед взглядом Семена. Он снял свою шапку и поклонился ей. Она осталась стоять недвижимо.
Снова деревня, изба, огород, убогий плетень, тощее поле, полувысохший пруд, пустая, унылая даль — снова деревня.
Но у Семена мечта. Одной своей левой рукой завел он теперь себе пасеку. По вечерам подробно и жадно считает возможный и невозможный барыш — в рамочных ульях пчелы подвластны мечте; заводит себе центрифугу (ему удалось призанять для оборота), топит воск, искусственную вощину собирается сам штамповать, денег не копит, а все покупает новые ульи, множит пчелиные семьи, читает еще и еще, доставая из земства, пчеловодные книги.
И не только в мечтах, стал богатым Семен и взаправду, стали звать его на деревне Григорьевичем, Втянулся в расчет и в наживу. Но одна постоянная мысль все эти годы не отпускала его.
И вот однажды решился. Снарядил сам подводу, поехал.
Если бы мог Семен передать свои мысли так, как он чувствовал, то они были бы приблизительно таковы:
«Я люблю ее больше себя, больше отца; она мне дороже земли и моей жизни. Если бы Бог мне сказал: «позабудь ее», — я бы скорее Бога оставил, но ее не забыл. Если бы дьявол пришел и сказал, искушая: «вот тебе мир и богатства вселенной, оставь эту девушку» — я ее не оставил бы.
Что ей делать в больнице? Разве она родилась для того, чтобы мыть руки карболкой? Правда, я просто мужик, но теперь я не беден. Правда, одна рука у меня, но и одною рукой я обовью ее крепче, чем самый сильный двумя. У меня она будет ходить по траве между цветами. Теперь подрастает мой сад, зацветают три ряда яблонь, крепкая груша в цвету сверху донизу, в вишеннике густо и бело, и гул от летающих пчел.»
И еще многое надо бы было сказать, чтобы передать мысли Семена Григорьевича, все нежнее и глубже по мере пути его в город.
А когда возвращался из города, думал другое. Даже не думал, а сам был весь другой, окончательный, отлитый из темного чугуна.
Теперь знал уже твердо, что Бога нет ни на земле, ни па небе. Все мечтания рухнули сразу же: Анна Васильевна была замужем, вышла за доктора той же больницы, и у ней уже было трое детей.
Семен Григорьевич не захотел ее даже и видеть. Как руку когда-то, так сразу отрубил и любовь.
Приехал домой и стал еще черней и угрюмей. Среди живых ходил чуждый их жизни.
Гостивший в соседнем имении большеголовый и тощий художник, встретив его на дороге, сказал однажды спутнице-барышне в шляпе с левкоями:
— Посмотрите. Вот человек из неживых. Кто-то нарисовал его углем, да так и пустил между людей.
Взглянула барышня на Семена со страхом, слышала она про него и раньше странные вещи.
Слухи в последнее время клубились возле Семена Григорьевича одни чернее других. Что он стал колдуном — это теперь было ясно для всех, но не могли пока изловить его ни на чем. Ждали случая.
А он весь ушел в своих пчел, в свою корысть, в лютую жадность. И когда, s последние годы, пчелы его захирели по неизвестной причине, он впал в тяжелую тоску и раздумье. И если бы не этот прохожий старик, не знал бы, что делать.
III
Ни единым словом на исповеди не обмолвился Семен Григорьевич о том, что задумал он сделать. Понимал хорошо, что ни за что не допустили бы его ко святому Причастию, если бы покаялся в мыслях своих.
Он много лет не говел и не ходил вовсе в церковь. И теперь качали все головами, шептались, не знали, что думать:
— Неспроста это затеял колдун, — говорили, — смерть, собака, почуял.
— Кому-нибудь свое мастерство передал, сам каяться хочет.
— Неспроста, неспроста…
— А не уйти ему все же, чертову брату, от кола на могиле…
— Осиновый, крепенький изготовим… От нас не уйдет. А Семен Григорьевич усердно ходил, выстаивал службы, крестил себя истово левой рукой, усердно поклоны клал, так что низко свисали черные пряди волос, и быстрым движением снова откидывал их назад, медленно поднимался с колен и опять крестился, и мертвым взглядом глядел на иконы.
Никто ни о чем догадаться не мог.