— Куда же, как не в тюрягу! Влип, понимаешь, как сопливый карманный щипач. Сцапали меня архангелы и под суд. Пять лет, как пять пальцев, получил! Счастье мое, что следствие не установило, какая у меня подкладочка, кто я на самом деле… Попал, значит, в гости к белым медведям. Ночи там шикарные, по полгода тянутся. Так что времени достаточно для размышления над своим житьем-бытьем. Вот я и спросил у себя: «Тебе, Максим, уже давненько тридцать стукнуло? В таком возрасте людям не грех и о старости подумать. А на что ты надеешься в будущем? Неужели так и собираешься закончить свои мытарства на тюремном кладбище?» И веришь, жаль мне стало самого себя. Как паршивого, бездомного пса жаль. Вот тогда и начался для меня самый страшный и самый беспощадный суд — суд совести. Пытался даже руки на себя наложить — зэки из петли вынули. И подсказали письмо Калинину, старосте всесоюзному, написать. Я и накатал. Как перед родной матерью, все начистоту выложил. Не скрыл и того, кто я такой, и что судили меня далеко не за все мои злодеяния. Мол, наказание я заслужил значительно суровее, но теперь оно мне не страшно, ибо казнюсь я судом собственной совести. Знаю, сознавался чистосердечно, нет для меня прощения, но если можете поверить человеку, которого вытащили из петли, дайте ему возможность искупить свои грехи. Ну, а на то время заваруха с белофиннами началась, вот я и просил, чтобы меня на фронт направили, хотя веры в успех не было никакой… И что же ты думаешь? Через несколько недель вызывают меня к самому начальнику лагеря и вручают увесистый конверт с множеством сургучей. Взял его в руки, а вот читать, хоть убей, не могу: плывет все перед глазами… Короче, освободили меня. Поверили! Вот так, значит, и очутился я на Карельском фронте. О, нелегкая это штука война! Ноги отморозил, рану тяжелую получил, чуть голову не сложил. Но я счастлив: человеком же и без рук-ног можно быть. Теперь вот взял курс на мирную линию. Правда, пока еще не знаю, куда податься, с чего начать. Но это не важно. Главное, что желаю жить честно!
Говорил Максим прерывисто, взволнованно, и сомневаться в его искренности Олесь не мог. Более того, ему было стыдно за ту свою минутную подозрительность. «Как нужна сейчас Максиму поддержка и доверие, а я чуть не оттолкнул его своим презрением, пренебрежением… О, сколько людей, сбившихся с правильного направления, возвратилось бы на честный путь, если бы мы были к ним хоть немного внимательнее и великодушнее»…
— Прости меня, Максим, нехорошо я о тебе сначала подумал…
— Что ж, в этом я сам виноват. Только, пожалуйста, не называй меня больше Максимом. Никогда не называй! Я же говорю: Бендюги больше не существует! Он остался как горькое воспоминание о прошлом. Отныне мне Советская власть новое имя и фамилию подарила — Сергей Куприков.
— С радостью и даже превеликой буду называть тебя Сергеем, — и Олесь, словно при первом знакомстве, подал бывшему Бендюге руку.
— Ну, а ты как же? Что делаешь в Киеве?
— О себе, собственно, мне и рассказывать нечего. Сидеть не сидел, воевать тоже не довелось. Давно живу дома с дедусем и мамой. Учусь в университете.
— Ого-го! Далеко пошел!
Смеркалось, когда они подошли к небольшому домику под железной крышей над Мокрым яром, где издавна жила семья Химчуков.
— Заходи, — отворив калитку, предложил Олесь Куприкову. — Гостем будешь.
…В село на Полтавщину к Ливинским Олесь конечно же не поехал. Утром следующего дня сказал Андрею:
— Прости, но я остаюсь: неудобно бросать гостя одного.
— Жаль. Представляешь, как нас там ждут… Но я понимаю, иначе нельзя. Обстоятельства!
Олесь проводил Андрея на вокзал, а когда вернулся домой, застал Куприкова в своей комнате. Он с любопытством рылся в старинных книгах и даже не услышал, как скрипнула дверь. Или, может, не подал вида. Олесь остановился на пороге, а потом на цыпочках попятился, чтобы не мешать гостю. Но его остановил бодрый голос:
— Как, по-твоему, друг, я внешне сильно изменился?
— Тебя нелегко узнать. Да оно и понятно: у кого обновляется душа, у того меняется и внешность.
— Годы, годы… Они берут свое.
«Хитрит Сергей. Намеренно избегает серьезного разговора, хотя на душе, наверное, черти на кулачках бьются, — по-своему истолковал он сказанное Куприковым. — Чем только ему помочь? Словами такого человека не расшевелишь, а сделать что-нибудь существенное для него я бессилен».
— Может, в город сходим, — предложил Олесь после минутного размышления.
— А что там делать?
— Просто побродим. Ты же в Киеве, кажется, не бывал?
Куприков поставил книгу на стеллаж, как-то насмешливо взглянул на Олеся:
— Что ж, пойдем. Бывшего вора не стоит оставлять одного в квартире.
— Стыдись! — вспыхнул Олесь. — Я к тебе с открытым сердцем, а ты…
— Ну, ладно, ладно, беру свои слова обратно. А познакомиться с матерью городов русских мне и впрямь не мешало бы.