Отец не задерживал. Позвал шофера и приказал запаковать подарки, привезенные из Германии. Олесь видел, как на дно чемодана укладывались отрезы ткани, книги, бутылки с пестрыми этикетками, коробки конфет, игрушки, и не понимал, кому все это предназначено. Какое-то странное равнодушие охватило его. Единственно, чего ему хотелось, — это как можно быстрее добраться домой.
— Возьми, — отец сунул в руки чемодан. — Тут для всех.
— Зачем это?
— Никогда и никому я ничего не дарил. Будь добр, прими это. Вручи на Новый год. А шофер подвезет…
— Не надо, дойду так. Не хочу соседям глаза машиной мозолить…
— Выйдешь у Соломенского рынка.
Олесь вышел из машины у Соломенского рынка. Оглядевшись, направился к развалинам автобазы, которые еще с прошлой осени были для продавцов отхожим местом. Запрятал в условленное место бузиновую цевку с посланием для Петровича и поспешил домой. После всего услышанного от отца ему хотелось поскорее остаться одному и все спокойно обдумать.
Оксану застал в гостиной. Она сидела у стола опустив голову на руки.
— Что случилось? Провалилась?
Отрицательно покачала головой.
— Дед ушел из дома.
— Ну и что? Вернется.
— Не вернется. Ушел совсем. И Сергейку забрал…
Олесю стало душно. Сняв шапку, плюхнулся на стул.
— Куда же он? Куда ушел?
Оксана молчала. Но все было ясно и без слов. Олесь давно этого ждал, замечая, что со стариком происходит что-то неладное. Непоседа и жизнерадостный хлопотун прежде, дед стал в последнее время вялым, мрачным и равнодушным ко всему. Если бы не Сергейка, он днями просиживал бы без малейшего движения. Церковные книги — единственное, к чему он сейчас проявлял интерес. Да еще, бывало, беседовал с чудаковатым набожным Онисимом. Не нравился этот Онисим Олесю, но ведь не выгонишь же его из дома. Правда, старик и сам перестал захаживать, когда в доме появился Петрович. Но не успел простыть след Петровича, как Онисим снова появился с псалтырями и евангелиями. Олесь пробовал оторвать Гаврилу Якимовича от непрошеного проповедника, но тщетно. Дед избегал откровенного разговора. Только один раз удалось ему поговорить с дедом начистоту. Это было тогда, когда Гаврило Якимович вернулся после трехдневного отсутствия.
— Где можно так долго пропадать?.. — сердился Олесь. — Хотя бы предупредил…
— Обо мне не надо тревожиться. И разыскивать не надо, даже если я вообще не вернусь…
— Что за выдумки? Как это не вернешься?
Тяжелое молчание. Потом дед промолвил тихо:
— Не могу я больше здесь жить. Трудно мне… Трех сыновей и двух дочек отправил я отсюда на кладбище. И последнюю, Надийку, недавно проводил… Не могу больше. Не дал мне бог радости в детях. Думал, что хоть внук пойдет по правильной дорожке, а выходит…
— Но ведь ты, дедушка, ничего не знаешь. Эх, если бы ты знал!..
— Нет, нет, я ни в чем тебя не обвиняю. Одного себя корю, что недоглядел. А ты иди своею дорогой, которую тебе указывает господь.
Этот разговор остался в душе Олеся черной раной, пожалуй, впервые в жизни он с такой остротой почувствовал, какая это мучительная кара — недоверие. После того как он стал сотрудником «Нового украинского слова», от него все отшатнулись. Все! Даже дома он не мог найти ни сочувствия, ни поддержки. «А не открыть ли деду тайну?» — все чаще приходило ему на ум. Но сдерживал себя. Жил надеждой, что и без того все как-нибудь уладится. Разве ж отважится Гаврило Якимович бросить собственный дом?
Но он решился. Ушел, не сказав на прощанье ни слова…
…Долго, очень долго не замерзал в эту зиму Днепр. Уже давно стояли тридцатиградусные морозы, уже давно жгучие восточные ветры вылизывали своими шершавыми языками глубоко промерзшую землю, а он все метался и метался в обледеневших берегах. Бывало, в пургу и метели холод набрасывал на его спину струповатый панцирь, заковывал его на ночь в ледяные кандалы. Но наступало утро. Славутич напрягал мышцы, выбрасывал из глубин могучие струи — и трескался, крошился с грохотом тяжелый панцирь. И снова, живой и сильный, извивался он в тесном русле, стальным блеском отражаясь в лучах низкого солнца. Потемневший от гнева, усталый, но не покорившийся.
Опершись на гранитный паркет, Олесь уже не один час зачарованно смотрел на тяжелую, как ненависть, днепровскую воду. Густые фиолетовые сумерки затянули дали, а Олесь, казалось, и не думал отсюда уходить. Потому что хотел разгадать великий секрет: откуда черпает Славутич свою могучую силу, что вдохновляет его на это постоянное и отчаянное сопротивление? А ветры тихо шептали печальный, неведомо где подхваченный зимний речитатив:
IV
— Рейхсамтслейтер[23]
Георг Рехер! — как выстрел, врезался визгливый голос в размеренный гомон большого зала, где фон Ритце собрал своих сподвижников.