Теперь Олесь догадался, почему однокурсники устроили ему этот допрос. Произошло, вероятно, то, чего он больше всего опасался: Бендюга попал за решетку и очернил его перед следствием. Откуда же еще этим ребятам знать так досконально о вещах, о которых он не рассказывал даже родной матери! Ну, а если знают обо всем… Лучше тогда говорить правду, какая она ни есть, а они пусть судят, как подскажет им совесть.
— Да, Бендюга жил у меня. Он клялся, что навсегда оставил мерзкое ремесло и хочет быть честным человеком. Я поверил его клятве и впустил в свой дом. А когда понял, что меня обманули, выгнал его вон. Где он сейчас, не знаю.
Вскочил с места Андрей. Возбужденный, раскрасневшийся:
— Я был свидетелем вашей встречи. Помнишь, на вокзале? Ты отказался тогда ехать на Полтавщину. На преступника, выводит, променял. Скажи: зачем ты меня на какую-то мразь променял?
В аудитории воцарилась тишина. Все ждали, что он ответит своему самому близкому товарищу. А что он мог ответить? Стоял и нервно кусал губы. И тогда поднялся с места Иван Кушниренко. Солидно, даже как-то торжественно. Сначала уставился в потолок, картинно поиграл бровями, чтобы все видели, что он не горячится, а тщательно взвешивает на весах логики свое решение, и лишь после этого сказал:
— Химчук столько времени кривил перед нами душой, что сейчас, если бы мы даже очень хотели, не можем ему верить. Не имеем права верить! Поэтому есть предложение зачитать ему письмо неизвестного пролетария. Возражений, думаю, не будет?
Возражений действительно не было, хотя члены бюро по помнили, чтобы в деканате их уполномочивали проводить над Олесем судилище. Они положились на Ивана: видимо, он лично получил соответственное указание!
— Тогда с вашего позволения… — в руках старосты зловеще зашелестел лист бумаги. — «Ректору, профессорам, студентам Киевского университета… — каждое слово Иван чеканил, словно читал не какую-то анонимку, а провозглашал перед тысячной аудиторией правительственный указ. — …Его руки обагрены невинной кровью, на его совести — целый ряд отвратительных злодеяний…»
Кто бы смог удержаться, слыша, такое о себе? Не удержался, конечно, и Олесь:
— Неужели вы всерьез верите этой писанине? Это же работа Бендюги! Послушайте, ведь он провоцирует вас!
— Нет, теперь, уважаемый, послушай уже ты нас, тебя мы наслушались досыта, — сурово оборвал его Кушниренко и снова принялся декламировать: — «…дом Химчука — тайный притон, нелегальная квартира для всяческих темных субчиков…»
— Ложь! Все это низкая ложь! Просто Бендюга мстит мне!
— Какая же ложь, когда ты признался, что пригревал у себя преступника? — злорадно хихикнул Темный.
«Вот как иногда может обернуться правда! — задыхался потрясенный Олесь. — Ну, неужели они не понимают, кто и зачем мог написать это письмо? Почему они так жестоки?..»
— «…фальшивые документы, какими Химчук регулярно снабжал таких, как князь Тарганов…» — продолжал вещать Кушниренко.
— Боже, какая клевета! — простонал мучительно Олесь.
— К сожалению, не клевета. Вот они, эти фальшивые документы, — Кушниренко с видом победителя бросил на стол два замусоленных паспорта. — Мы нашли их в твоей комнате в присутствии Гаврилы Якимовича. Что, узнаешь?
Если бы Олеся ударили в лицо или плюнули в глаза, это тронуло бы его меньше, чем Ивановы слова. Что это за паспорта? Откуда они взялись в его комнате? Он тяжело опустился на скамью. Лица членов бюро расплылись в мутном киселе, голос Кушниренко обесцветился, долетал словно из-под земли. Присутствующие о чем-то говорили, о чем-то его спрашивали, а он сидел как окаменелый. В сознание его привели жестокие слова Михаила Темного:
— …за поступки, несовместимые со званием советского студента, за нечестность перед товарищами просить ректорат исключить Химчука из университета, а дело передать следственным органам…
Однако эти слова уже не поразили, не удивили его. Значит, не поверили! Словно во сне, поднялся Олесь на ноги и, слегка пошатываясь, двинулся к выходу. Лишь раскрыв дверь, он вдруг постиг, совершенно четко постиг, что в последний раз переступает порог университетской аудитории, и в отчаянье бросился на улицу. Подавленный, брел Олесь по Владимирской улице и совсем не узнавал ее. Мокрый от растаявшего снега, затоптанный сотнями ног асфальт. Голые, озябшие ветви деревьев. Две пестрые, как базарные ряды, шеренги домов с мутными бельмами окон. А вокруг в серых сумерках, как немые призраки, снуют быстрые невыразительные фигуры. И что им за дело до того, что творится у него на душе? Нет, это не та шумливая и веселая улица, протянувшаяся от университета до днепровских круч, которую он так любил прежде! И деревья, и дома, и люди не те. И сделалось так невыносимо тяжело, что до боли захотелось побыстрее выбраться куда-нибудь на простор, подальше от всего света.